Как удобно, однако, устроились на клочке земного пространства, именуемого Францией! Понятно, откуда даже у самого захудалого француза чувство насмешливого превосходства над остальными жителями земли, не сумевшими так ловко договориться с богом, роком и собственной душой. И брала досада, что я не могу искренне восхищаться этой великолепной защищенностью, — несчастный и безумный Рогожин мне ближе, понятнее…
Изложив свой символ веры, Жак совсем развеселился и стал подсвистывать Элвису Пресли. Под его искусный свист я задремал и проснулся в электрической ночи Парижа, на углу Елисейских полей, где мне надо было сходить. Вторая машина отстала, и я решил дождаться жену в маленьким кафе при драг-сторе.
— До свидания, Жак. Спасибо за все. Желаю удачи.
Зеленый неон вывески драг-стора, растворяясь в вечернем тумане, погружал эту часть улицы словно на дно аквариума.
— Все будет о′кэй! Желаю хорошо провести время.
Мы обменялись рукопожатием. Я ждал, когда он сядет в машину, чтобы помахать ему на прощание, но Жак чего-то медлил. Из черной рамы бороды смотрело бледное, в прозелень, будто неживое лицо.
— Мне одно непонятно, — донеслось словно издалека, — Там, в Болгарии, я действительно помешался… Хотел умереть… Но с холодным дневным сознанием… как она может?..
Рассказы
Кондотьер
На площади Сан-Джиованни и Паоло, бегло осмотрев собор и заглянув в примыкающий старинный госпиталь, мы с женой расстались; она пошла в город по магазинам, мне же хотелось побыть с Бартоломео Коллеони, чей знаменитый конный монумент высится у левого крыла собора. Мы решили встретиться в обед в небольшой траттории, примеченной нами, когда мы шли сюда с набережной Большого канала.
Бронзовый гигант известен каждому, кто бывал в Музее изобразительных искусств в Москве, по великолепной, и натуральную величину копии, установленной в нижнем зале, с которого начинается осмотр. Я влюбился в лучшее творение Андреа Верроккьо, когда впервые десятилетним мальчишкой попал в музей, который мать по старинке называла Музеем изящных искусств. В тот прекрасный жгуче-морозный январский день я раз и навсегда полюбил изящные искусства, и кровь во мне сменилась: послушное домашнее животное, прилежный ученик стал злостным прогульщиком, лентяем и лгуном. Вместо школы я чуть не каждый день отправлялся в музей, без зазрения совести обманывая и домашних и учителей, выгадывая своим враньем свободу и очарование. Так облагораживающе подействовали на незрелую душу изящные искусства.
Конечно, я полюбил многое в музее, но Коллеони остался во мне первой любовью. Он могуч и прекрасен, так же могуч и прекрасен его конь. В горделивом поставе прямой крепкой фигуры, в жестких морщинах грозного лица, в косо выдвинутом вперед плече под железным оплечьем, в неумолимом и победном облике воителя было все, чем пленяется героическое мальчишеское сердце. К тому же очаровывало, туманило голову звучное и таинственное слово «кондотьер». Я так же не задумывался над его смыслом, как и над смыслом другого заветного слова: «мушкетер». Мне не было дела, что кондотьер — это наемный военачальник, продающий свой меч любому, кто хорошо заплатит, а мушкетер — хранитель королевской особы. Я вкладывал свой смысл в эти слова, в тяжело-звонком «кондотьер» звучала битва, стук мечей, топот тяжелых коней, в «мушкетере» — скрежет острых шпаг.
Было и еще одно, сделавшее скульптуру Верроккьо столь важной для меня. Подавленные муки совести отыгрывались смутным ожиданием расплаты, я всякий раз не верил, что попаду в музей. Не верил, садясь в кольцевую «аннушку», не верил, приближаясь к ограде музея, не верил, подымаясь по широким каменным ступеням и слыша свое громко стучащее сердце, не верил, минуя контроль — это было самым страшным испытанием, — и разом исполнялся захлебывающейся веры, обнаруживая исчерна-зеленого кондотьера на своем место. Правда, до этого счастливого мига мой стыдливый взгляд должен был скользнуть по белому, голому, как из бани, Давиду, держащему на плече что-то вроде мочалки, а затем уже находил Коллеони, и был мне бронзовый воитель гарантией предстоящего счастья.
Я продолжал любить Коллеони и взрослым, видя в нем уже не героя, а воплощение не пробужденной временем к сомнению и милосердию средневековой души, зная, что полагается больше любить другого конника в том же зале — Гатемалату, созданного учителем Верроккьо, великим Донателло, ибо в нем больше гармонии, спокойствия, величавости, столь приличествующих скульптурным образам. Не экспрессия и движение стихия скульптуры, а состояние великого, сосредоточенного покоя. Это утверждали в один голос все экскурсоводы. Но я оставался верен Коллеони и всю жизнь мечтал о встрече с ним подлинным, первозданным под небом Венеции. И как всегда бывает, оказываясь в Италии, не мог добраться до жемчужины Адриатики. Тоска по Коллеони стала ностальгическим бредом о детстве и пронзительной чистоте былого мировосприятия.
Читать дальше