Среди кирхи на квадратном постаменте стояло распятие, вид которого меня поразил.
Неведомый каменотёс, воплощая в этом распятии чей-то чудовищно жестокий замысел, вырубил из гранита громадный крест, дико несоразмерный с тщедушной фигурой казнимого Иисуса. Кому-то хотелось тысячекратно усугубить нечеловеческие страдания распятого, придавить его, умирающего, тяжестью огромного креста, воплотив в глыбе буро-красноватого гранита торжество грубой силы и смерти.
Долго стоял я над странным распятием. Скрюченное в агонии, слабое и ломкое тело Иисуса никло на ржавых железных гвоздях, на мраморном лике его застыло выражение ужаса, а в широко раскрытых глазах не было ни веры, ни кротости, — только тупая боль и страх смерти.
Пробравшись на хоры, шофёр неловко тронул клавиши органа. Под сводами кирхи метнулись и пропали три резко разрозненных звука, настолько дисгармоничных, что я вздрогнул так, точно услышал истошный вопль.
— Перестань! — раздражённо крикнул я.
Выйдя из кирхи, мы закурили и пошли по аллеям парка. Парк был старый, с круглым прудом посредине. В тёмной воде пруда отражались безносые головы гипсовых статуй, перила висячего моста, корявые стволы деревьев.
Весь парк был изуродован мерзкими следами немецкого бивака: на истоптанных цветочных клумбах, на дорожках и куртинах валялись. прибитые недавним дождём бумажки и грязные тряпки; в беседках желтели зловонные лужи мочи; кусты жимолости были измяты, поломаны, ободраны траками танков и колёсами машин.
За прудом, в глубине парка, стоял приземистый склеп, под каменным сводом которого тлели остатки умерших графов. За чугунными копьями ограды в полумраке склепа виднелись бронзовые орлы, львиные лапы гробниц, овальные медные доски с латинскими надписями: «Граф Август Шонинг», «Графиня Мария-Луиза Шонинг», «Граф Эбергард Шонинг», «Графиня Шарлотта-Амалия Шонинг»…
Я медленно читал надпись за надписью, но ни в одной из них не нашёл имени «Эрих-Гуго Шонинг»..
— Замок пуст, — помедлив, сказал я шофёру, — иди готовь ужин. До утра мы останемся тут.
* * *
Ужин прошёл у нас так, как это обычно бывало в наших фронтовых скитаниях. Мы втащили в дубовый зал круглый столик, укрепили в снарядной гильзе свечной огарок и открыли стоящий на полу походный чемодан.
Шофёр вынул из чемодана и разложил на столе консервные банки, круглые коробки с чуть горьковатым немецким шоколадом, сыр и хлеб. Посредине стола он водрузил обшитую толстым сукном трофейную флягу со спиртом.
После того как все приготовления были закончены, шофёр отвинтил красную крышку термоса, влил в неё спирт и протянул мне.
— Чтоб дети грома не боялись, — усмехнулся он.
Я выпил. Спирт был крепкий, от него несло тошнотворным запахом резины и столярного клея, но шофёр крякнул и опорожнил одну за другой три крышки. Прожёвывая сыр, он с нескрываемым восхищением осмотрел потемневший зал: светлые гофрированные шторы, медные с синей эмалью дверные ручки, портреты, чучела филинов, безмолвно глядящих на нас с высоты.
— Крепко жили! — сказал шофёр, качнув головой.
— Д-да…
— Здорово жили, ничего не скажешь…
— Хорошо жили, — согласился я.
Шофёр презрительно пожал плечами:
— И чего им только не хватало? Так нет, полезли все6таки… Вот вы скажите мне: чего они полезли?
— Натура у них такая, — ответил я.
— Какая?
— Волчья.
— Действительно, волчья.
Ужинали мы недолго, минут двадцать. После ужина шофёр закурил и пошёл к порогу:
— Сейчас я добуду коечку и матрац. Там внизу есть койки.
Он спустился вниз и, вернувшись, втащил, толкая по полу кровать красного дерева. На ней светлели покрытый пятнами матрац и подушка с оборванными кружевами.
— Укрываться придётся шинелью, — вздохнул шофёр, — одеял у них не водится, ни одного не нашёл…
И он швырнул на кровать мою грязную шинель с обожжёнными полами.
— Ты будешь спать в машине? — спросил я.
— А то где же? Моё место известное.
Уговаривать шофёра было бесполезно. С тех пор, как у нас в одном из польских городков увели машину, шофёр не покидал полученный нами «виллис» и всегда спал в кузове.
На этот раз мне очень хотелось оставить его с собой или уйти с ним в машину, но я не решился сказать ему об этом, боясь, что моё желание будет истолковано им как выражение страха. Страха же во мне не было, а было то неприятно-томительное напряжение нервов, какое обычно бывает в предчувствии какой-то близкой опасности.
Читать дальше