Лонк! Вот вам приказ. Немедленно отправляйтесь на Аляску. Вы инженер и «изучаете берег и дно Берингова пролива». На Чукотке это же будут делать Гардинг и де Виндт. Пресса уже шумит. Затем вы едете в Париж, там выступаете публично. Афиши, афиши! Реклама! Делаете доклад в Сорбонне, издаете книги, брошюры, проспекты. Шум в прессе усиливается. Вы добиваетесь приема у президента, вы заставляете всех банкиров Франции заинтересоваться вами. Бейте во все колокола, кричите на всех перекрестках,! Газеты вас перекричат! Не бойтесь этого вихря. Он может быть только недостаточным и никогда — чрезмерным. Поэтому разжигайте страсти — и только разжигайте! Но запомните: речь пока идет о проекте Лонк де Лоббеля. Гениального инженера, дерзновенного ученого. Слишком много в наше время говорят об экспансии Америки, и это может повредить делу, — поэтому проект ваш, а мы — в стороне. Мы выступим только тогда, когда будут нужны крайние меры…»
Лонк де Лоббель пробежал взглядом самый конец письма.
«…На ваш текущий счет в Номе-на-Аляске переведено пять тысяч долларов. Эта сумма принадлежит лично вам и не входит в обусловленную по контракту…»
Да. Гарриман жмет на все педали. Он уже видит Сибирь своей. Оттого вдруг свободнее потекли деньги. Ну что ж, надо пользоваться случаем. Надо ехать, выполняя приказ Гарримапа. Аляска — так Аляска. Париж — так Париж. Сегодня Шиверск, завтра Сорбонна. Платили бы доллары…
Весело насвистывая, Лонк де Лоббель начал укладывать чемоданы.
Было счастливое, беспечное детство, когда игры в куклы, камешки, тряпки заполняли весь мир человека; когда нечаянно разбитый осколок цветного стеклышка заставлял маленькое сердце больно сжиматься; когда рыбка, пойманная голой рукой в теплом и мелком песчаном заливчике, рыбка величиной всего-то с мизинец казалась бесценной добычей.
Была юность, наполненная надеждами и ожиданием большой любви, когда весенние сумерки властно вели из дому на улицу, а вздохи бессонной гармони обжигали сердце огнем; когда неразгаданный силуэт у калитки любимого поднимал в смятенпой душе целую бурю; когда первый поцелуй в пахнущей незабудками лесной траве запомнился на всю жизнь… И были верная подруга и мать, к которым можно прийти на рассвете и молча припасть хмельной от счастья головой к плечу…
Была зрелость с тяжелой борьбой за кусок хлеба, с незабываемой болью рождения ребенка, когда все над тобою хозяева, и все требуют только с тебя, и нет силы разбить, сломать эту несправедливость; когда вся и отрада в том, что с надеждой смотришь на детей своих, для которых жизнь должна же быть лучше твоей!.. И вера в эту еще не ведомую никому, но непременно счастливую жизнь помогает не спать по ночам, а работать, работать… Была и заскорузлая, пропитанная черной гарью таежных костров рука мужа (хорошо прижаться к ней щекой!), были доверчивые и открытые глаза дочери, начинающей свою юность, вглядеться в эти глаза — и есть с кем отдохнуть душой…
Придет и старость, и смерть, и некрашеный белый крест над могилой. Но будет кому подновить размытый дождем уголок дерновой обкладки, будет кому поправить покосившийся крест…
Когда же в жизнь человека ворвется дикое, неизбыв-пое горе, и рушатся у него опоры одна за другой, и негде их больше взять, и нечем заменить — страшно тогда человеку.
Не в первый раз Клавдею захлестывало ощущение одиночества. Так было сразу же после смерти Ильчи. Но возле нее был привычный круг людей — друзей ли, врагов ли ее: Петрухины работники Михаила, Володя, Макар, наконец, сам Петруха, жена его Зинка, — и в этом кругу сглаживалась острая боль одиночества. Казалось, не пережить бы уже и тогда, если бы теплым огоньком не возникла надежда найти Лизу, быть вместе с ней. Потом исчезла и эта надежда. Лизу увели, и опять не стало ясно видимой цели жизни. Но оставались еще привычные ей люди, привычные заботы, привычные стены и запах жилья, какой то свой угол, постель… Теперь нет и этого. Ничего нет! Направо и налево — улица, за спиной — забор…
Лгать, что будто бы она была свидетельницей признаний, сделанных Василевым Лакричнику, Клавдея не могла. Это она твердо положила в сердце своем. Решила: если кто спросит — говорить только правду. Но ее никто и не спросил. Она из кухни слышала, как страшно кричал на Лакричника Иван Максимович, и видела, как он вышвырнул его на улицу. А почти сразу вслед за этим Василев вызвал Клавдею и сказал коротко:
— Вон из дому! Да на глаза мои даже не попадайся…
Читать дальше