Оно не уходило долго, даже тогда, когда он проснулся совсем в этой узкой, как коридор, чужой и гадкой комнатенке, откуда он давно собирался бежать, но не убежал, а долго еще терпел ее сырость, духоту и холод, только ради того, чтобы еще раз на рассвете, сквозь сон пережить, всегда неожиданно, несколько таких же минут счастья.
Он, наверное, терпел бы еще. Он протерпел бы, наверное, там и всю зиму, если бы не закрылась совсем колбасная мастерская, где прямо под его комнатой на первом этаже по утрам запускали мотор, от которого сотрясались и дрожали стены и полы старого дома.
— Хохлов какой-то являлся. Тебя спрашивал. Я его спровадила. Правильно?
Нина сидела с подносиком на коленях, дожидаясь, пока он допьет чай.
— Ну конечно, правильно. Хорошо сделала.
Она приняла у него из рук чашку и, необыкновенно тщательно выбирая место, установила ее среди тарелок, потом критически оглядела, как получилось, и стала переставлять все по-другому: чашку к краю, тарелку посредине. Не поднимая головы, глядя вбок, грубо сказала:
— Это было отвратительно. Я со своей вечеринкой, а потом… Не знаю, кто из нас двоих был мерзее. Обе были прекрасны. Гадость какая-то.
— Да я ведь не очень-то и вслушивался, что вы там говорили.
— Правда? Мне показалось, что в конце концов ты как-то от нас ушел, или отключился. Мы решили, что ты уснул. Нам всего удобнее было считать, что ты мирно спишь, когда мы у твоей постели передрались, как два клоуна из-за соломенного чучела. Каждый тянет к себе, пока не разорвут пополам. Тогда оба идиота шлепаются на зады и смотрят, разинув рот, друг на друга!
— В этом роде и было… Нет, не про клоунов, а что я… Да, как-то отключился.
— Все равно… сволочь, — Нина сморщилась, точно почувствовав какую-то горькую гадость во рту, вздрогнула от отвращения, передернув плечами, вскочила так, что на подносе все зазвенело — чашка легла набок, медленно перевалилась через край, упала на пол и раскололась на три куска. — Ну и черт с тобой! — сказала ей Нина и поддала ногой так, что осколки отлетели к стене. Еще немного, и она и поднос бы швырнула им вслед.
— Ты можешь сказать маме, что это я разбил чашку.
— Эту? Не бойся, из-за этой ничего не будет. Эта не от сервиза… Мать для тебя выделила из старой посуды.
— Ты что? Недовольна матерью? Ты ее осуждаешь?.. А для чего мне подавать чашку от сервиза? Вот сейчас и разбилась бы!
— Черт ее знает, может, и не разбилась бы! Я-то ведь тоже соображала, что чашка старая, а то, может, и удержалась бы, кто его знает. А мать? Я не осуждаю, что ты!.. Даже не думаю осуждать. Я вообще о ней не думаю. Мне-то что. Конечно, она меня, наверное, пеленала, кормила, мыла и тискала, и, главное, матерей ведь не выбирают, а тебе-то уж, вот кому подвезло: что дочурка, что жена! Обе хороши. Ну со мной ничего не поделаешь. Я такая произошла. А жену-то ты все-таки сам откуда-то добыл. Сам ты ее выбрал, а?.. Выбрал?
— Ты что, серьезно спрашиваешь?.. Трудно объяснить. Скорее всего, просто все так получилось… Как это «выбирают»? Поставят в ряд и разглядывают, какая получше? Нет, так не бывает.
— Ну ладно, твое счастье, что ты хоть как-то отключаться умеешь… Ты ведь правда куда-то смылся от нас… Мне не показалось?
— Правда.
— А куда? Где ты был?
— Это тоже нудная история, — сказал он и пожалел, что повторил это ее слово, но Нина, к счастью, ничего не заметила — думала о своем.
— Мне надо было у тебя прощения, что ли, попросить, да не приучена, не умею, не получится у меня… А стыдно.
— Ну, пойди стань в угол.
Она криво усмехнулась, слегка заинтересованная, исподлобья глянув, дружелюбно.
— А что? Я бы постояла. Если б помогло. Нет, погоди, куда ты улизнул, когда мы тут устраивали представление?
— Как это расскажешь, я совсем не умею.
— Да, да… Ты и никогда не умел… Ты…
Вдруг, как это с ней бывало, она оборвала на полуслове, нахмурилась, выпятив нижнюю губу, глубоко во что-то вдумываясь. Удивилась, заметив, что что-то ей мешает в руках, быстро села, легко нагнувшись, сунула поднос на пол и нетерпеливо оттолкнула его от себя по ковру.
Немного погодя недоверчиво сказала: «Хм?» Потом повторила: «Хм…хм!» — уже вполне утвердительно, хотя и с некоторым сомнением.
И вдруг дурашливо скороговоркой протараторила:
— Тридцать три подвала с гущей разорвало, нет, это кощунство! Материнство! Хлебопашество!..
Алексейсеич беззвучно тихонько смеялся. Давно с ним этого не было.
— Неужели помнишь?.. Это Кискинтин. Чертыхание или проклятие, вообще приговорка у него была такая. Кискинтин!.. И в точности вот именно так вот, как ты показала, дурашливо вякнет и рад.
Читать дальше