Ах эта, такая малочисленная, сомкнувшаяся в полутьме у бревенчатой городской стены дружина русских воинов с длинными копьями, в островерхих шлемах. Весь воздух заполнен смятенными, рыдающими, прекрасно слитными голосами толпы окружающих воинов жен. Они певучим плачем, скорбно и величаво встречают страшную их общую судьбу.
Сердце у Алешки томилось и рвалось от одного воспоминания об этих голосах, о музыке, все ему объяснявшей, чего ему никогда бы не понять из слов. Он знает, что эта маленькая дружина прощается с народом, перед тем как выйти на смерть из городских стен навстречу несметным татарским полчищам. Вся до одного она поляжет в жестокой сече в чистом поле. Это знают женщины и сами воины, и потому они так и поют: как будто причитая над ними, как над погибшими, оплакивая их, как мертвых, и прощаясь с ними еще живыми. И голоса воинов поют, соглашаясь и тоже прощаясь, с тем мужеством, которому нет надобности скрывать и скорбь о себе и о неизбежной гибели города, за который они уходят сражаться и умереть, — города, который потом чудесно окажется спасенным, но они-то, бедные, сейчас этого еще не знают…! И Алеша, всхлипнув, запивает слезы кофеем и, чувствуя солоноватый привкус во рту, откусывает от калача, жует и, вздыхая, опять видит в раскаленной пещере прекрасное, на всю жизнь что-то решившее в нем самом видение града Китежа — оперы, которую он слышал, видел и пережил, наверное, вот тогда, лет семи-восьми от роду…
Да, да, странно, наверное, но вот именно тогда, семи-восьми лет! Наверное, у всякого по-своему, а у него это был «Китеж», когда он, сам не сознавая, вдруг, и, оказалось, навсегда, сердцем поверил в свою причастность, принадлежность к чему-то, что он и назвать-то еще не умел, — к своей прекрасной, вечной, живой родине — справедливости… Много, очень много лет прошло, прежде чем это могло сказаться в его жизни, и, конечно, не в те окружавшие его семилетнюю жизнь годы, когда само слово «патриот» звучало насмешкой над черносотенным «заверуцаряиотечество».
— Ты не спишь? — тихонько, заботливо задала жена самый глупый из всех заботливых вопросов, какие есть на свете.
Действительно, он не спал, но с неохотой возвратился теперь издалека. Как-то не совсем возвратился. Еще где-то очень близко слышался тихий звон рушащихся углей в пылающей топке.
— Мечтал о чем-то? — снисходительно-мягко, как привыкла с ним говорить за время болезни, начала она, но тут же догадливо поправилась: — Вспомнил что-нибудь?
— Так… одного Кискинтина, — медленно, по слогам, выговорил он. Она очень насторожилась: не смеется ли, не отгораживает ли от нее своих мыслей, — он это заметил. Ему не хотелось ее обижать, и он заставил себя рассказать ей кое-что: как топились печки по утрам в пустой квартире и он любил сидеть, уставившись на огонь; а Кискинтин? Правда, это бывало: рассказывал ему про «Натпинкертона» или «Никкартера», истории, вычитанные из семикопеечных книжонок.
— Разве ты не умел прочесть их сам?
— Я маленький был, но, например, Гоголя рассказы тогда уже читал… Пушкина сказки, Лермонтова — кое-что… А эти книжонки про сыщиков презирал, самому читать их мне было скучно. А когда Кискинтин расписывал, я с удовольствием слушал. По утрам, у печки. Он печки топил в доме. Дрова трещат, а он рассказывает с восторгом, с ужасом, взахлеб. Наверное, мне нравилось, что получается таинственно, страстно, бестолково, но будто все сам он видел. Странно, да?
— И ты это вспомнил? Эту чушь?
— Вспоминаешь-то ведь только самого себя. А не то, что там: «Железная рука сыщика стиснула, как клещами, окровавленную руку закоренелого преступника…»
О Китеже он ничего не сказал. Он и додумать-то не сумел. А говорить лучше было и не пробовать.
— Повадился к нам этот Хохлов. Опять являлся! — равнодушно доложила Нина. — Чего это он? — она выжидательно смотрела на отца. — Ты его хоть знаешь? Толстый такой. Хохлов?
— Да ну его.
— Я его и выперла. А если он опять припрется? Что ему сказать?
— Не знаю. Все равно. Ни к чему это.
Потом снова явился этот Хохлов, громадного роста пожилой обрюзгший тяжеловес. Осанистый, благообразной внешности мужчина.
С неторопливой, тяжеловесной элегантностью раскланялся, приподняв еще за порогом шляпу, представился и тревожно спросил: «Как он?.. Алексей Алексеевич? Как он сейчас?» — и непритворно обрадовался, когда жена Алексейсеича ответила, что ничего… как обычно; лежит — и молча показала на дверь в спальню.
Хохлов сразу понял, что тут разговаривать неудобно, даже рот зажал толстой ладонью и на цыпочках прошел, куда его пустили, — в столовую.
Читать дальше