Помнится — всегда в первую очередь вспоминается Дмитрий Прохорович в одном их разговоре, как бы вобравшем в себя все-все-все, что и было главным для них в их командире роты капитане Рукавишникове. Они сидели, как это и нередко бывало, вдвоем, в его, командира роты, комнате, где часто работал и он, секретарь комсомольской организации роты сержант Русый, и Дмитрий Прохорович, много готовившийся тогда к последней попытке поступить в академию (выходили годы), делился, как идет подготовка.
— Ленина сейчас, секретарь, штудирую, Ленина... — говорил в удовольствие Дмитрий Прохорович и положил руку на стопку красных томов собрания сочинений Ленина, их он брал в библиотеке части и пачками носил к себе домой. И на его, Максима, вопрос — тяжело, мол, наверное (самому ему тогда еще не приходилось серьезно знакомиться с работами Ленина, так — две-три статьи о литературе, по программе), ротный ответил, что совсем тут не в этом, совсем не в тяжести дело.
— Не в сложности и не в тяжести дело, секретарь. Не в этом... А жалко вот, что спешить надо. Спешить, спешить... А Ленина всего б прочитать, и спокойно. И понять все как следует, и взять для себя. А то вот цитируем, цитируем все на каждом шагу, делаем вид, что знаем, что все понимаем, а знать — знать-то чаще всего ничего и не знаем. Да и понимаем тоже... Читаю вот сам — и вижу: часто мы, часто мы, секретарь, за цитатами саму суть упускаем. Главное у Ленина часто и упускаем. А он многое, многое, секретарь, мог бы нам дать, многое...
Помнится, ротный говорил все это и серьезно и озабоченно, но все равно у него было хорошее настроение. Сидел улыбался, а в острых его глазах была какая-то стыдливая застенчивость от такого вот невольного своего признания. Видно, он действительно много занимался в те месяцы: похудел, острый нос еще более заострился, и залысины на лбу стали больше, заметнее.
— Вот и тебе тоже, секретарь, запомни, — вполне серьезно говорил ему ротный. — Поступишь в свой институт, куда ты там собираешься, много всего вам там переворошить придется, но вот этого, — и он благоговейно положил руку на стопку красных книг Ленина, — этого никогда не забывай. А то легко заблудиться можно...
Да, вот таким ода и помнит его всегда, Дмитрия Прохоровича Рукавишникова. Искреннего и чистого в каждом слове и в каждом шаге своем.
Рукавишников, насколько он знает, не кончал военного училища, в армию был призван в самом конце войны, прослужил два или три года рядовым и потом шаг за шагом последовательно прошел через все звания и должности, пока не получил вот эту их роту, а год спустя и звание капитана. Вполне возможно, что и звания и должности несколько запаздывали к ротному — по истинной подготовке и личным качествам Рукавишников, наверное, мог претендовать и на большее, — но уж тут, правильным будет признаться, не ему, Русому, было судить об этом. Зато уж ротный он был у них, капитан Рукавишников, — еще бы кого-нибудь любили так в части!
Подтянутый, легкий, остроглазый, всегда (если чем-то крайне не испорчено настроение) — с улыбкой, с любовью к своим подчиненным, к службе. Делами роты он занимался просто заразительно. Любой выношенный им план — что-то новое сделать в роте — он так умел подсказать взводным и сержантам, а то и всему личному составу роты, так умел заинтересовать, зажечь всех, что тут же начиналось горячее обсуждение, как все это лучше выполнить, а он, ротный, только слушал, довольный и веселый, что-то про себя уточнял, вносил свои замечания как бы на равных со всеми. И в результате его идея, пришедшая ему, может, только утром по дороге в часть, уже в тот же день становилась общей идеей всей роты, его желание становилось желанием всех, его стремление выполнить намеченное сейчас же — опять же стремлением всех тут же взяться за дело.
И это было не приемом и не хитростью ротного — это был его естественный стиль работы. Безусловное подчинение низшего высшему по должности и званию он, кадровый военный, признавал и принимал безусловно, но тут же — сам лично — считал, что, кроме этого, подчинение должно вытекать и из общего понимания подразделением всех задач, которые надо решать, из общей любви к делу, которому они все призваны служить. Правильные слова эти, конечно же, говорятся и всеми и везде, но их ротный никогда, кажется, и не говорил их — просто он сам был таким и своим отношением к службе заражал и подчиненных своих. В штабе ценили и уважали их ротного, но сказать правду, не без иронии при случае называли его «демократом», особенно, конечно, если случалось в их роте какое ЧП: вот, мол, тебе, Рукавишников, и твой д е м о к р а т и з м!.. Тем не менее их Рукавишников твердо стоял на своем, считал, что та же дисциплина — в первую очередь акт сознания, сознательного исполнения необходимого, а не вынужденное повиновение или даже страх, и каждое нарушение дисциплины у них выносилось в первую очередь на общее обсуждение взвода или всей роты, и только в крайних случаях, когда по-другому было просто нельзя, он прибегал к дисциплинарным взысканиям. Гауптвахту он категорически отрицал, считал, что на этой самой «губе» человек только портится, и если, приходилось, отправлял кого из своей роты на гауптвахту, то ходил как провинившийся перед самим собой и, кажется, искал любой зацепки, чтоб вызволить «негодяя». В роте это знали и умели ценить, и за каждый проступок солдата или сержанта чувствовала себя виноватой вся рота: «Опять Диму подвели!..» И уже сами так разговаривали с провинившимся, что другого наказания вообще-то больше и не требовалось.
Читать дальше