— Ваша фамилия?
— Есенин.
Этого довольно. С их лиц, точно шелуха, сваливается маска официальной суровости, в глазах зажигаются огоньки, словно лампочки праздничной иллюминации, из-под красных губ выползают, точно смелые лазутчики, ослепительно белые зубы, костяные флажки молодости и задора. Веселыми кольцами вьется дым папирос, между ними протягиваются какие-то невидимые нити. Он чувствует в них своих деревенских парней, играющих в городки или чехарду. Вот-вот нагнется кто-нибудь из них (заскрипят кожаные ремни, блеснет на солнце желтая кобура револьвера) и скажет: прыгай. Правда, этого не бывает, но зато как мила и неожиданна (чем неожиданней, тем милей) эта сдержанно-кудрявая улыбка:
— Поэт Есенин. Так, так…
— Товарищи, я, ей-богу, случайно…
А глаза, лукавые, серые, как бы беснующиеся от радости и нескрываемой хитрости, говорят откровенно и прямо: «Ну, конечно, не случайно. Каждый день там обедаю, и ничего, обходилось. И вот поди же, влип… Прийти бы вам на час позже… и все было бы хорошо».
А дальше? В худшем случае два дня он не сможет гулять по городу, а на третий, выйдя «оттуда», будет лукаво улыбаться, рассказывая друзьям:
— Привели… Вхожу это я… кабинет… за столом — следователь. Пенсне… глаза строгие. Вы, говорит, Есенин? Встал… руку пожал. Читал, говорит, читал и восхищался, до чего это у вас выходит… прямо удивление одно… Правда, идеология у вас не того, но… на безрыбье и рак рыба.
Или еще чего-нибудь в этом роде. Мало ли что можно рассказать, лишь бы было весело, а остальное как-нибудь обойдется, образуется… Положа руку на сердце, можно сказать, что в политике он абсолютный невежда. Правда, когда-то, до революции, когда начинал литературную карьеру, писал о родине и любви к ней, но ведь, по правде говоря, для него родина была не чем иным, как своим собственным «я». Он знал только себя, любил только себя. Весь остальной мир воспринимал смутно, в неясных сумеречных очертаниях, и через призму своего «я». Он начал петь о русских полях и церквах, публика восхищалась, стихи печатались, его имя произносилось с любовью, он стал петь еще звонче, как бы торопясь оплатить векселя славы. Потом вдруг — неожиданный перелом, буря, ураган… Старые идолы и божки снесены, как карточные домики, но он не растерялся. Запел по-другому, но так же хорошо, как и прежде. Новым людям понравились новые песни, и все пошло по-старому: улыбки, рукопожатия, радости, большие и маленькие, нежные и грубые, глубокие и поверхностные, но одинаково желанные радости, которые дает слава.
Ах, как светит солнце! Что за утро! Точно природа хотела показать, что все человеческие страсти ничто по сравнению с этой бирюзовой чашей, наполненной до краев жидким золотом.
Он подошел к окну. Деревья бульвара стояли как завороженные в ослепительно ярком цветении белых лепестков снега. На углу — торговка с яблоками, выглядывавшими из-под фартука, которым прикрыта корзинка. Маленькие, розовые, точно подрумянившиеся на морозе, они, казалось, сверкали во все стороны своими несуществующими глазками. Лицо ее румяное, глаза шмыгают во все стороны, выискивая врага. А враг торговки — милиционер, прохаживающийся невдалеке, улыбающийся одними глазами, делавший вид, что ничего не замечает.
Сергей открыл форточку и позвал торговку. Она подошла, озираясь по сторонам, и, приблизясь вплотную к окну, начала кидать в форточку яблоки, розовые с желтым брюшком, похожие на только что вылупившихся цыплят.
В эту минуту щелкнул замок, открылась дверь, и перед изумленным взором Есенина предстал юноша — высокий, элегантный, в новом коричневом костюме и лакированных ботинках, точно сошедший с картинки модного журнала.
— Есенин! Ты что здесь делаешь?
— Ройзман!
— Здравствуй! Ты как сюда попал?
— А ты?
— Как видишь, через дверь…
— Но она заперта.
— У меня свой ключ, — ответил Ройзман с самодовольной улыбкой мужчины, желающего подчеркнуть успех у женщины. — Ты не знаешь, где она?
— Черт ее знает. Мы приехали сюда ночью: я, Рюрик Ивнев и какой-то меценат. Немного выпили, я заснул, потом проснулся, смотрю, никого нет, дверь заперта снаружи, я от скуки стал яблоками забавляться. Хочешь?
Ройзман посмотрел на маленькое яблоко и сморщил нос:
— Нет, спасибо.
С этими словами он сел на стул, исподлобья наблюдая за Сергеем. Тот развалился в кресле, положив ноги на спинку ближайшего стула, и молча жевал яблоки. Вдруг лицо Матвея просветлело. В глазах мелькнула какая-то мысль. Странные у него глаза. Было впечатление, будто они все время щелкали на невидимых счетах, все что-то высчитывали, выкладывая, выгадывая, ни одну секунду не были спокойны. Его зрачки были полем, на котором беспрерывно происходили ожесточенные сражения планов и комбинаций. Он никогда не шел по прямому пути, предпочитая боковые дорожки. Эту необыкновенную страсть к извилистым тропкам можно было бы понять, если бы она приводила к цели, но этого не случалось. Эти тропинки мешали во всем, но никакие неудачи не могли его охладить. Если ему надо было, к примеру, получить какую-нибудь пустячную справку из милиции, он шел не в свой район, а в другой, где у него был какой-нибудь полузнакомый служащий. Вызвав его в коридор, он обращался к нему с таинственным видом, крутя прядь волос у виска (это был его любимый жест):
Читать дальше