— А ты не в свое дело не лезь! Когда поставят председателем, тогда командуй. С меня тоже район спрашивает, да еще как спрашивает. Вот так! — И Шоттуев ушел в дом.
Расстроенная, Прасковья стояла на нижней ступеньке крыльца. Что делать, у кого помощи просить?
Тетя Оля обняла ее за плечи и тихо заговорила:
— Вот что, Панечка, я тебе скажу: иди! И все разузнай. Старика я уж уговорю как-нибудь. А может, и нет такого закона — под суд-то? Он ведь, леший, может и припугнуть когда! Не пугайся, уж я улажу. Иди.
В Питкялахту Прасковья шла все длинное утро, весь день и добралась уже ввечеру. Но не везде еще спали, горничные окна в доме Ивановых были освещены. Когда Прасковья поравнялась с их домом, то увидела, что против окон стояло несколько женщин.
Немало удивленная, Прасковья уже хотела спросить, что они ждут здесь, но не успела. Раздался звон разбитого стекла, и мужской голос в доме крикнул: «Молчать!..» Потом плач-вскрик и что-то упало, должно, стул.
— Кто это? — спросила Прасковья у женщин.
— Федор это, Федор… Шумит уж сколько времени. Ишь, как лютует! Пьяный он, не быть бы беде… — готовно заговорили женщины. — Вот и стоим, боимся, как бы Нюрке чего худого не сделал. Детей-то увели.
— Вон что… — сразу сникла Прасковья.
Стоило ли спешить в такую даль, чтобы слушать пьяную Федорову ругань?.. Ноги у нее отяжелели, и она опустилась прямо на камень около угла дома.
Женщины, почуяв неладное, придвинулись, а одна старушка, что поменьше ростом, положила ей руку на плечо.
— Кто такая будешь? Случилось что?
Столько в ее голосе было участия да заботы, что у Прасковьи сковало в горле, и она насилу удержалась от рыданий.
— Из Эхпойлы я. Минина Семена дочка.
— А-вой-вой, Паня! — Старушка всплеснула руками. — Мининой Агафьи дочка. Знаю, знаю Агафью. Невестились вместе, на праздниках одних кавалеров отбивали друг у друга. Ты в мать пошла — ладненькая, легонькая. Агафью и на старости лет, бывало, сзади-то девушкой окликали. Вот как!.. — Старушка коротко рассмеялась чему-то, должно, вспомнив былое. — А теперь куда ночью-то?
— Сюда. Хотела Федора повидать. Говорили, будто моего встречал там, на войне. А от моего ничего нету, ни весточки…
Обе старушки мазнули концами платков по глазам, потерли носы, а молодка, что стояла тоже тут, теснее прижала к себе дочурку. С минуту было тихо, только слышался говор из дома, ровный, уговорливый.
— Угомонился, — сказала молодка.
— Угомонился, угомонился. — Все та же бойкая старушка подняла лицо к освещенному окну. — Угомонился, бедолага. А Нюрка-то ждала, ждала и дождалась!.. Ведь он истыканный весь да с нездоровой головой. Говорит, будто бумага такая дадена, что убьет кого и ему ничего не будет. Не знаю, верно ли?.. Маяться теперь Нюрке остальной век. Вот и жди их, мужей своих да сыночков. Их вон как война-то кромсает. Ведь тот же Федор до войны какой ласковый да ровный мужик был. Ох, беда, беда!..
Прасковья поднялась с камня, поглядела на освещенное окно, где вместо выбитого стекла была сунута подушка. Вздохнула.
— Раз так — пойду. День не работала, к утру хоть бы поспеть к наряду.
— Крепкая ты, — сказала старушка, — впустую из тебя слезы не выдавишь. Только стоит ли тебе идти сейчас. Переночуй.
— Не могу.
— В такую-то грязь! И не думай, девка!.. — Старушка взяла Прасковью за рукав пальто, но тут же отпустила и обернулась к окну.
Из дома опять донеслись крики и плач.
— Вот те и угомонился!..
— Так чего же позволяете измываться? — осердилась Прасковья.
— А что мы можем — бабы да старики?
— «Бабы, бабы!» Эх, вы! — Прасковья обогнула дом, поднялась на крыльцо. Плечом толкнула тяжелую входную дверь — оказалась незапертой — и заскочила в сени. Потом — в избу. В переднюю из горницы неяркой полоской лился свет и доносилась ругань Федора.
Прасковья стала на пороге и огляделась.
На простенке против двери висела семилинейная лампа. На столе — остывший самовар, миски с едой, ложки, стаканы, посреди пола, босой, в нижней порванной рубахе и в солдатских зеленых штанах стоял Федор и размахивал рукой.
Прасковья рывком кинулась к Нюрке, которая лежала на полу около кровати, беззвучно плача.
— Ну-ка встань!
Та, утирая глаза и удивленно глядя на нее, поднялась с пола.
— Что это ты, герой? — Прасковья повернулась к Федору.
Он стоял теперь молча, с всклокоченными короткими волосами, с опущенным, будто подбитым, правым плечом и с отвисшим от изумления подбородком. Над правой бровью у него синел широкий шрам, на груди сквозь рваную дырку рубахи тоже недобро краснело. И он все сжимал и разжимал трехпалую правую руку.
Читать дальше