— То есть бомж, — пояснил Чугунный.
— Так вот… «избил своего отца, который от полученных телесных повреждений скончался. Васильев задержан на месте происшествия». То есть человек отца убил. Правда, называется это пока что происшествием. Отцеубийство! Однако же пишут об этом. А главное — печатают!
— Гла-асность! — как о чем-то рутинном, само собой разумеющемся поведал Чугунный. — Сейчас это модно. Всю плешь проели со своей гласностью. Только об этом и «гласят».
— А тебе, что же, не нравится? Ведь интереснее, Володя…
— Мне интересней коньяк пить, а не эту вот заразу от перхоти! Посмотрим, что ты запоешь со своей гласностью через денек-другой, когда во рту пересохнет.
— А я не стану больше пить, Володя. Мне отсоветовали.
— Та-ак, отсоветовали, значит? И кто же советчики? Небось на уровне ЦК, не ниже? Ну и юморок у тебя, Кент, черней не бывает. Можешь мне ухо откусить, если не станешь больше пить. И учти: я слово держу. Отсоветовали ему! Ты, Кент, и сейчас хочешь, только не признаешься в том себе. Сегодня тебе и без бормотухи хорошо: за дверь выпустили — от одного воздуха небось хмельной. Небось думаешь: все теперь впереди! А впереди у тебя ничего. Могила! Или… урна.
— Впереди, Володя, дорога. Широкая, светлая… У всех.
— Слыхали. В необъятные просторы! Только мне не дойти: ноги дрожат. Мне бы его сегодня отведать, коммунизма заветного, не сходя с места. Чтобы на каждом углу не бормотуха марганцовая, не сучок десятирублевый, а кагорец ангельский, ароматный! Причем дармовой…
— Послушай, Володя: «В бане номер семнадцать неизвестный преступник совершил кражу номерка у гражданина Т., получил в гардеробе его дубленку и шапку, а затем скрылся». Представляешь, о чем пишут? О нас с тобой! О нижнем этаже, о подвалах! О самой, так сказать, гуще народной! Однако неряшливы до чего газетчики: отца сынок убил — происшествие, номерок в бане украли — преступление. Что же все-таки происходит, Володя, дорогой? Скажи, не утаивай от меня ничего, пожалуйста! Потому как я… ну, совсем как тот партизан, который до сих пор поезда под откос пускает. Власть-то хоть советская в городе?
— Советская… Успокойся. — Володя Чугунный задышал прерывисто, словно ему воздуха недоставало, затем синюшно-рыхлое, перекошенное диагональю частых судорог лицо его посетила пепельная бледность; воздух, употребляемый Чугунным для поддержания жизни, с трудом проталкивался в его грудную клетку.
— Прости, Володя, не думал, что у тебя настолько плохо. Живешь-то в семье?
— В семье вольной, новой! — отдышался и вновь саркастически повеселел бывший осветитель «театра для умалишенных».
— Послушай, Володя, сейчас мы разойдемся и, может, не встретимся больше никогда. Разве что на последней дороге. Скажи, хочешь… избавиться? Я тебе помогу. А? Познакомлю с врачами. Жить будешь у меня. Хочешь — помогу? — умилился своей доброте, своему невесть откуда взявшемуся порыву Мценский.
И тут же в его воображении возникла, нарисовалась потусторонняя дорога с ее покорно шуршащим шествием, дорога, на которой можно было встретить кого угодно — от притомившегося в злодеяниях тирана до всемирно известного нищего-безработного, спрыгнувшего при свете софитов и юпитеров с крыши стоэтажного бильдинга. Самая демократичная дорога, ничего не скажешь… Вот только удастся ли дважды ступить в ее течение беспринципным середнячком, так и не принявшим ни одной из сакраментальных сторон великого пути Добра и Зла?
И тот неизбежный человек с мягкой внешностью, в римской тоге, вежливый и внимательный, с прозаическими залысинами в тусклых волосах вспомнился — человек, от которого, по слухам, многое зависело, сказавший там, у развилки, Мценскому: «Иди и люби».
— Послушай, Володя, сейчас мы расстанемся…
— Ну и что?! Заладил одно и то же. Жены с мужьями, отцы с сыновьями расстаются — и то ничего. А мы с тобой — кто? Как два воробья на одну кучу сели, поклевали, что бог послал, и — бывай здоров! Тоже мне телячьи нежности. Ишь как тебя подлечили! Или впрямь домой к себе в жильцы пригласишь? Так ведь не пригласишь. Самому небось негде повернуться. И учти, лирик, мне уже два раза статью мотали! За нарушение паспортного режима. Рецидивист я, сек… чешь?
— А где же ночуешь, и вообще?
— Скажи тебе, а ты, чего доброго, завербованный, а? Стукнешь-брякнешь куда следует? Мне такая гласность ни к чему. Ишь чистенький какой, трезвенький… Загляденье! Перестроился, стало быть?! Ладно, не пузырись. По глазам вижу, что не стукнешь. Есть тут у меня добрые люди. Живописцы, художнички в основном. Со светлых, театральных времен контакты сохранились. Пускают ночевать в мастерские. По очереди. Я у них и сторожем, и полы мету, и чаек соображаю, когда нужно. А что?! Рабсила кому хочешь нужна, даже творческим индивидуальностям.
Читать дальше