— Что ты?! — всполошилась Цыганка. — Они еще приедут.
— Не приедут, тетя Катя! — Пророческая уверенность прозвучала в ее словах. — Я хоть и простая, дуреха, по-другому сказать, а знаю: не приедут… Да поцелуйтесь вы! — подтолкнула она Катю к Ивану, зачем-то ей нужен был этот обряд. — Мне Алешу целовать нельзя, видите, неспокойный стоит… Бедненький, злой, губы об него поранишь… — Она понуждала себя улыбнуться, но не могла прогнать своего страдания и предчувствия той пустоты, той обделенности, которую так убежденно предрекала и себе и Капустину. — Жить надо, Алеша, — повторила она сказанное совсем недавно над Воронком, — надо, надо, не тому ли и ты нас учил?.. А сюда не езди, богом прошу тебя… Была печаль — чего тебе ездить?
Она приникла к Цыганке, будто прощалась с ней, будто и не Алеша с женой уедут на рассвете, а тетя Катя, которая всегда так хорошо понимала ее.
«ПЕРВАЯ КРАСОТА — ЧЕЛОВЕК»
Самому давнему произведению из этого тома — рассказу «Ночью» — уже двадцать лет. Когда в последний раз я дочитал его и обратил внимание на дату написания, как-то сами собой вспыхнули вопросы: каким вырос Степка Ермаков? удалось ли ему воспринять духовные уроки и рабочую стать старого плотника Серафима, преодолеть чувство своей обделенности и обиды за мать, перенять от нее чувство родства с людьми, с миром? как прожили свою жизнь Люба Ермакова и киномеханик Николай? что сделалось с лесной, заброшенной деревушкой Бабино — «горсткой изб у кромки уходящих в глубь России лесов», жива ли она? Тут же я ощутил неуместность, странность этих вопросов: не очерк ведь передо мной, в котором описаны реальное поселение и реальные люди, а рассказ — и деревушка, и ее обитатели, и их отношения меж собой и с жителями расположенного на противоположном берегу Оки села Кожухово, и все события рассказа есть создания писательского вымысла, воображения, жизнь, дарованная им писателем, вся заключена в тридцатистраничных рамках рассказа, дальнейшего ходу ей нет. Все это я понимаю, а вот поди ж ты — не отступают, не уходят эти вопросы, как не уходят из твоей жизни эти люди: Люба, ее обеспамятевшая мать, кожуховский Николай, его молодая жена Катя, ее отец, «крупный темнолицый мужик, который никогда не держался одного определенного дела, а жил, не в пример другим, в ровном достатке», немногочисленные бабинские жители, которые и сказались-то в рассказе несколькими солеными репликами, прозвучавшими в клубе перед началом киносеанса.
Как, чем достигает Александр Борщаговский этого, порой пронзительного, жизнеподобия своих персонажей, этой взаправдашности, всамделишности той реальности, которая разворачивается перед читателем в его рассказах? Ведь бывает — редко, но бывает, — что иная сюжетная извилина, иное душевное движение персонажа в каком-либо рассказе или повести покажутся немотивированными, не совсем оправданными, слишком жестко «спланированными» автором — и некоторое время это впечатление висит над тобой, сбивает внимание, мешает воспринимать страницу-другую; но ландшафт, вкус, запах, звучание жизни, встающие и струящиеся с тех же самых страниц, которые ты вроде бы воспринимал не столь внимательно, и удивительно похожие на те, что знакомы тебе по твоему собственному жизненному опыту, вновь забирают тебя в плен, сглаживают и убирают зазор, возникший между тобой и рассказчиком, и ты не то чтобы сбрасываешь со счетов твои претензии, а даже себе самому начинаешь возражать и внушать, что и так. как описано у автора, вполне могло быть и вершиться, что, в конце концов, автору, так знающему и так воспроизводящему действительность и людей, виднее, и он в своем праве неожиданно, нестандартно повернуть сюжет или позволить своему персонажу неожиданные вроде бы поступок или высказывание.
Тому, конечно, не одна причина и не одно объяснение. И достигает жизнеподобия Борщаговский не каким-то единственным, раз найденным приемом. Да и вообще, может быть, не в приемах дело, хотя Борщаговский из тех писателей, что «знают ремесло» и пишут не по наитию. Я же с самого начала хочу сказать об одном, видимо, человеческом качестве Борщаговского, без которого все приемы и методы воссоздания человека в слове действовали бы вполсилы или в четверть силы.
Это качество — память слуха. Он сам сказал однажды: «…жизнь и звуки ее речи памятны мне навсегда». Это было сказано о давней, детской поре, прожитой в украинском селе, но я, читатель, понимаю, что относятся эти слова не только к ней, а и к жизни современного рязанского села, к жизни современного большого города. И хотя Борщаговский умеет описать человека: и лицо его, и одежду, и фигуру, и повадки, — но виднее всего этот человек становится мне, когда он зазвучит, заговорит. Если даже не описан, а только звучит — уже виден весь. В рассказе «Ноев ковчег» среди многих его персонажей всего на странице с небольшим возникает «крохотная» бабка с корзиной маслят, возникает, ввязавшись в разговор с майором из военно-охотничьей инспекции.
Читать дальше