Вот уж который день подряд дед Сибиряк видит перед собою два хомута. Куда ни пойдет, за что ни возьмется, а хомуты перед ним, как наяву. Один — панский, засупоненный снизу. Другой большой, крепко слаженный, — немецкий, засупоненный сверху. И все кажется, что вот-вот оба эти хомута наденут на его старую шею и так зажмут дых, что ни тпру ни ну! Точь-в-точь, как говорил Егор Погорелец, когда в тридцать девятом Гитлер начал войну против Польши.
Какой недотепа этот Егор, а сказал, будто в воду смотрел: то ж правда, что вслед за немецкой армией и паны возвращаются. Вот же Барабак — заявился. А там, глядишь, и сам ясновельможный пожалует, холера его не возьмет!
Мысли деда прервал невесть откуда появившийся какой-то светлый, заоблачно высокий музыкальный звон. Сперва дед подумал, что послышалось. А когда над землей, словно мелкий дождь при ясном солнце, просеялась давно не слышанная музыка, дед насторожился, отложил свою работу.
— Брынькнуло… — удивился он и, приставив шершавую ладонь к уху, прислушался. — Вроде бы в той стороне, где школа… Так и есть. Вон и люди туда бегут… Грыць! А пойди посмотри, чего они там собираются. Может, кто с фронта вернулся… А может, того растреклятого Гитлера назад уже гонят, а мы с тобой дома сидим. Тоже называется — патриёты!
— Бог с вами, батько! С кем вы там говорите! Где ж он, тот Грыць! — подходя к отцу, заговорила Оляна. — Нету нашего Гриши. Может, и совсем уже нету на белом свете…
— Перестань! — сурово насупившись, сказал отец. — Не накликай беду! Не верю я, чтоб так сразу и… Сердце говорит, что живой. В большой беде, а все-таки живой…
— Дай-то бог! Дай бог! — ответила дочь, глядя на толпу, собиравшуюся возле школы и вытирая слезы передником из грубого, конопляного полотна.
С первых дней войны Оляна стала ко всему прислушиваться и присматриваться. Все ей кажется: вот-вот что-то услышит про своего сыночка или неожиданно увидит его, живого и невредимого.
Протарахтит по дороге бричка — мать выбегает посмотреть: кто и откуда едет, не знает ли чего о ее Грише.
Соберутся на улице пять-шесть человек — бежит и она: может, кто с фронта вернулся и что-то расскажет.
Ночью скрипнет от ветра калитка или пройдет кто мимо двора — Оляна скорее к окну. Разгоряченным лицом прилипнет к холодному стеклу и смотрит в пустую тьму, пока не одолеет дремота…
Вот и сейчас все ее внимание уже там, на середине села, где собирается народ и, кажется, играет какая-то музыка.
— А тебе не видно, чего там собираются? — спросил Конон Захарович задумавшуюся дочь.
— Пришел какой-то дедусь в серой свитке, — ответила та, подперев пальцем щеку. — Сам такой маленький, а папаха на голове большая, лохматая. И в руках вроде бандура. Кажется, бандурист. — Последние слова Оляна сказала, уже выйдя за калитку.
— Э-э, тебе только кажется. А я твердо знаю: это он и есть. А как же? Раз война почалась, должны идти бандуристы, будить казацкую кровь! Так оно повелось с давних пор…
Оляна была уже возле школы, в самой середине толпы, где переливчато звучали печальные струны бандуры и глухим, словно отсыревшим голосом чуть слышно пел старый бандурист. А дед Конон, не замечая, что его никто уже не слушает, продолжал свое:
— Так, дочко, всегда было на Украине: где горе, там и бандура. Они как те неразлучные сестры, вечно вместе. Вот же после тридцать девятого, когда прогнали панов, нигде и не брынькнуло. Все только гармошки, да балабайки, да песни с плясом на всю улицу. Дедова кобза висела себе где-нибудь на чердаке, и разве только паук пробегал когда по ее чутким струнам… А теперь вот опять засумовала небога, затужила, бо настала пора ее… Э-хе-хе! Беда, народ у нас темный. Верит, глупота, что эти каты минуют наши глухие места, пройдут по большим городам, по широким шляхам. Э-э, знаю я их. Не минуют они! Оляна! Оляна!.. Хэ, да она уже давно там, а я гомоню… Пойду ж и я.
* * *
Бандурист сидел возле школьного крыльца на своей папахе, брошенной на траву, у березки, которая согнулась под тяжестью малышей, повисших на каждой ветке, как галчата. Дедок и на самом деле был маленький, засушенный, словно груша-гнилушка. А уж сколько ему лет, и не скажешь: кожа на лысой голове сморщилась, почернела, от бороды остался какой-то зеленовато-серый клок, и только седые брови торчали навостренно, словно щупали окружающих. На боку у деда висела плетенка из березовой коры, а на коленях лежала старая, потрескавшаяся и почерневшая, как лицо и руки ее хозяина, видавшая виды кобза. И он, казалось, не играл, а так только ощупывал пальцами ее струны: все ли на месте?
Читать дальше