— Ты иди, — Вика отвернулась.
— Куда? — пробурчал Зарницын.
— Ну, куда хочешь… Домой, что ли…
— А мы же в кино… билеты уже…
— Ах, иди, иди! — раздраженно вырвалось у Вики.
Дададжан похлопал его по плечу и тоже сказал:
— Иди, иди. Одежда, скроенная по совету друга, не будет коротка.
Обескураженный, сбитый с толку Зарницын стоял посреди зала.
В Крыму, на Кавказе виноград — это тонкие лозы, кусты, а в Узбекистане — это деревья. Их стволы свиваются в кольца, как удавы.
Над всем двориком Дададжана густая сеть виноградных ветвей. Они, как лохматая шкура, расстелены на высоких перекладинах в уровень с плоской глиняной крышей дома. Свисают синеющие гроздья. Лучшие обернуты от воробьев марлей. Среди них нарядная клетка с голубым ярким донышком. Перепела больше поют ночами, поэтому клетку накрыли вышитым платком, чтобы в ней было и днем темно.
Через дворик в небольшой сад прорыт арык. В нем клокочет шумный поток. Вдоль глиняного дувала, толстого, как крепостная стена, пестреют цветы. Земля под ними ало-белая от множества опавших лепестков.
Во дворик выходит старенькая терраса, в глубине которой виднеются окна. Посреди дворика деревянный помост, летом Дададжан спит на нем и пьет чай.
Плоская глиняная крыша домика застлана пятнистым ковром — на солнцепеке сушится урюк, пластики яблок, груш и кисти винограда. Весь дворик овеян сладким ароматом вянущих фруктов.
В тени террасы на деревянных колышках, вбитых в глиняную стену, висят огромные гроздья груш, связанных на зиму веревочками по тридцать — сорок штук.
Всюду через дувалы переваливаются лохматые ветви, облепленные яблоками и желтой айвой, с ветвей плоды падают в арык, на прохожих.
Вика обходит дворик. Закинув руки, она мягким движением поправляет волосы. Раньше она не обращала на них внимания.
Здесь Лосев спал, здесь пил чай, а здесь работал и всюду думал о ней. Раз он на память рисовал ее, значит, он много думал о ней, вспоминал встречу на базаре, старался представить ее, Вику. И он любил ее. Иначе бы зачем он стал рисовать? Вика то хмурится, покусывает губы, то светлеет.
У Дададжана сохранились наброски, маленькие эскизы. Было и Викино лицо с радостно-изумленными глазами. Словно она ждала чего-то очень хорошего и чувствовала: вот-вот оно появится. А ведь она действительно все время чего-то ждет, но сама не понимает — чего.
Дададжан показывает на рисунок:
— Бери. Наверно, тебе оставил. Э, зачем не встретились! Ты не говорила с ним, он — с тобой. Когда вода рядом — ее не ценят!
Он вытаскивает из-за поясного платка — бельбога — высушенную, выпотрошенную и деревянно-крепкую тыквочку, вытряхивает из нее на ладонь табак — нас, похожий на крупинки от химического карандаша, и ожесточенно забрасывает его под язык.
— Хайр, джоным! — прощается он.
Вика хлопает калиткой, уходит, прижимая к груди рисунок. Серебристые тополя поворачивают листву белой подкладкой к закату, и лохматая подкладка становится алой. На ветру кипят алые тополя.
Дададжан догоняет Вику, сует кисть, испачканную краской:
— Его. И чайник возьми. Забыла?
Дададжан останавливается у арыка и глубоко задумывается. Сейчас он такой же, как на портрете.
Лосев долго жил на Байкале, на Камчатке, на Курильских островах, много рисовал, и слава его росла.
Часто перед глазами его возникала далекая ферганская девушка. И хоть он совсем не знал ее, все же любил ее неизвестно за что…
Вика нет-нет да и заходила в музей и долго стояла у картины. Иногда ей чудилось, что ее кто-то окликал, она поворачивалась, но в музее было тихо и пусто.
1956
Голубой автобус привез меня с вокзала в центр небольшого города.
Стояла яркая осень. Подсолнухам уже открутили головы, и в огородах торчали одни будылья. Хозяйки несли замазку, похожую на халву, стаскивали с чердаков запыленные зимние рамы и мыли стекла. Крыши стали рыжими и лохматыми от нападавших листьев.
У автобусной остановки сидел медно-красный ирландский сеттер. Я загляделся на него: так он был хорош. Он удивлял спокойной, львиной величавостью. Сидел он неподвижно, высоко подняв большую, умную, седеющую голову с обвисшими шелковыми ушами. Только влажный нос его чуть заметно шевелился. Пес ловил запахи и по-своему прочитывал их.
И еще меня удивило: все почему-то знали сеттера. Многие обращались к нему: «Цезарь, Цезарь!» А кое-кто гладил его спину. Женщины с кошелками отламывали кусочки хлеба или колбасы и клали у ног его. Но пес был недвижим. Он точно и не замечал людей.
Читать дальше