Толпа рассосалась, та, что держалась за этикетку, заискивающе посмотрела на Шурика:
— Еще одного такого нет?
— Увы! — ответил Шурик.
— А босоножек белых на среднем каблучке?
— И босоножки кончились, — печально ответил Шурик.
И тогда женщина на прощание сказала:
— Сволочи вы все-таки. Из-за таких в магазине ничего не купишь.
Может, это была нервная разрядка после разговора с Соней? Или Шурик, длинноволосый, в замшевом пиджаке, и впрямь походил на ловкого малого, торгующего заграничными тряпками, но Татьяна Сергеевна так от души рассмеялась, что и Шурик не выдержал, засмеялся вслед за ней.
— Шурик, я куплю это платье. Деньги — завтра.
— Никаких денег. Я и дома сказал, что дарю это платье вам. Я же к вам домой шел. Адрес разведал, все путем.
— Очень хорошо. А теперь подумай, как я сама себе объясню такой дорогой подарок.
— Очень просто. Мне подарили платье. Не взятку дали, не благодарность таким образом выразили, а просто подарили.
— Не привыкла я к такому, Шурик. Должен понять: в моей молодости не дарили люди просто так друг другу такие подарки. Всегда было в этом что-то нечистое.
— Жизнь была без излишеств, вот в чем дело. А сейчас другое время.
Он смял ее своими доказательствами.
— А что мне тебе подарить?
— Ничего понять не можете. — Шурик сердился на нее, как на малого ребенка. — Вы мне теперь дарить не имеете никакого права. Тогда получится: ты — мне, я — тебе. Скажите: спасибо, Шурик, и достаточно.
— Спасибо, Шурик Бородин.
Уехал Лавр Прокофьевич. Получил путевку в санаторий и уехал. За день до отъезда сам собрал себе чемодан, выставил в коридор.
— Не забыл ли чего? — спросила Татьяна Сергеевна.
Она еле сдержала себя: уж такой несчастный, такой неприкаянный, что и чемодан в дорогу собрать некому. Открыла шкаф, а там носки лежат, как лежали, не взял ни одной запасной пары. И куртка вельветовая висит — он думает, если на юг едет, то там круглые сутки жара.
— Вот что, — сказала, — ты надолго уезжаешь, на дворе сентябрь, и еще неизвестно, какая там будет погода. Неси чемодан в комнату, соберем тебя в дорогу как следует.
Он принес чемодан, открыл замки, откинул крышку. Так она и знала: ни свитера теплого, ни куртки. Переложила на тахту рубашки и белье и увидела на дне чемодана шахматы, плоская деревянная коробка в желтых и черных шашечках. Взяла ее в руки, да неловко, посыпались фигурки на пол. Присела, стала собирать и вспомнила… Вспомнила, как достались Лаврику эти шахматы. Вторая премия на турнире в доме отдыха, где они отдыхали.
— Помнишь, как не стал чемпионом?
— Я все помню, ответил он.
Сидит на табуреточке, как неживой, даже не шевельнулся, когда посыпались на пол все эти пешечки, слоны и кони. А у нее туманом комната наполнилась, силы оставили, ни разогнуться, ни подняться. Хорошо тогда шел Лаврик на турнире. Удивил ее своими шахматными способностями, всех обыграл. А в финале встретился с одноруким старичком, который, задумываясь, подпирал свою большую голову этой единственной рукой. Когда он отнимал руку от щеки, чтобы передвинуть шахматную фигуру, голова его оставалась склоненной к плечу, словно не было у нее сил вернуться в прежнее положение. Рядом с доской лежал алюминиевый цилиндрик с валидолом.
«Я ему не проиграл, я сдал ему эту партию, — сказал тогда Лавр Прокофьевич жене, — ты же видела, какой он».
Однорукому чемпиону подарили большого плюшевого медведя, а Лавру Прокофьевичу — шахматы.
Татьяна Сергеевна положила коробку опять на дно чемодана, перебрала вещи, вытащила необязательные, а на их место — куртку и свитер. Лавр Прокофьевич глядел на нее молча, только когда крышка опустилась и замки щелкнули, очнулся и заговорил:
— Надо мне отдохнуть. Голова по утрам болит…
Детство свое Лавр Прокофьевич вспоминать не любил. Осталось оно в довоенной жизни, в городке казачьего полка. Отец был старшиной саперного эскадрона. На двух малиновых петлицах отцовской гимнастерки краснело по четыре треугольника, но маленький Лаврик скоро распознал, что этот длинный ряд треугольников меньше одного-единственного кубика — тех, что в петлицах младшего лейтенанта. Будь у Лаврика характер побойчей, он бы утвердил себя среди сверстников, у мальчишек была своя иерархия, независимая от взрослых. Но Лаврик был по натуре тих, робок, а тут еще неуемное стремление матери первенствовать везде, где только можно. Мать пела в хоре и после каждого выступления плакала дома, что стоит в последнем ряду, на табуретке, тогда как безголосая жена начальника штаба — в первом. И на конноспортивных соревнованиях матери не везло, кобыла Дратва, умная и послушная на тренировках, в самую ответственную минуту столбенела перед несложным барьером, и матери приходилось спешиваться и тянуть ее за уздечку трибуны смеялись. И когда мать выходила на каком-нибудь собрании на сцену и кричала не своим голосом: «Мы, боевые подруги, оплот и опора наших мужей и коней», — в зале тоже смеялись. Она не слышала этого смеха, а Лаврик слышал и страдал. Она требовала: «Выучи это стихотворение». Он учил, а потом декламировал на празднике таким же, как у нее, крикливым, заносчивым голосом. Как-то мать сказала: «Подойди к учительнице и скажи, что ты хочешь быть старостой». Он не хотел быть старостой, но ослушаться мать боялся, подошел к учительнице и напугал ее своим требованием.
Читать дальше