Книга Залыгина при всей краткости ее действия не одномерна. То, что происходит в ней, имеет и свою предысторию и свои легко угадываемые последствия. Как ни скупо, ни лаконично раскрыта эта предыстория, а без нее нельзя верно судить ни о сути событий, ни о характерах их участников. Особенно о характере основного героя.
В гражданскую войну Чаузов не отсиживался в своей избе. Вместе с Христоней Федоренковым обстреливал колчаковские эшелоны из пулемета. Партизанил, хотя его имя не значилось в официальных списках партизан. На недоуменный вопрос следователя о списках Степан резонно отвечает: «Ну кабы только те и воевали, которые числятся, так ее сроду бы и не было — Советской власти». И после войны, еще при Ленине, когда местные мужики допытывались у партийных, почему спичек нет или одежи, или мази колесной, когда они тем самым судили Советскую власть, она «всегда с подсудимой скамейки чистая выходила», оправданная. Потому что «своим народом обходится, без японцев, без всех прочих белых», потому что она «против других выходит вроде получше. Который бедный — помогает тому. Жирному далее жиреть не дает. Ребятишек учит». И позже, когда Степана несправедливо обидели и кое-кто питал надежду, что обиженный он переметнется к кулакам, из этого расчета ничего не получилось. И не могло получиться, поскольку «предыстория» вошла в плоть и кровь героя и он себя от нового строя не отделял. «Кабы Советская власть,— говорит Чаузов подстрекателю Егорке Гилеву,— против меня офицера выслала с кокардой, с эполетами, с пушкой — я бы его, веришь не веришь, а достал бы каким стежком подлиньше. Из-за угла либо как, но достал бы. А теперь кого я доставать буду? Печуру Павла? Либо Фофана? Она же, Советская власть, что ни делает — все мужицкими руками. И никто ее не спалит и не спихнет. И я своим детям не враг, когда она им жизнь обещает».
За трудностями быта той поры, сумятицей настроений, пестротой конфликтов у Залыгина никогда не пропадает ощущение истории трудового крестьянства, как истории героической. Она и впрямь была героической, ибо самое время требовало от поколения непрерывного подвига, непрерывного преодоления то сопротивления врага, то разрухи, то собственных привычек и представлений. «…Почему это никому другому доля такая не выпала, как нынешнему мужику? И воевать — ему. И голодать — ему. И вот еще первые колхозы устраивать — опять ему»,— эти слова Ю-риста выражают и авторскую позицию. И если люди шли на жертвы, не щадили себя, так потому что видели: иначе нельзя. И как естественные, необходимые принимали важнейшие решения Советской власти. Ту же политику раскулачивания, например. «У кого коней, сказать, десять,— убежденно заявляет Чаузов,— тому колхоз один убыток. И он сроду убытку того не простил бы, тут уж так — либо он, либо колхоз. Она их еще в девятнадцатом годе стращала, кулаков, Советская власть. Вышло — не зря». Он не просто говорит так, Чаузов,— он и поступает согласно своим мыслям. Никак ведь не мог простить Степан Александру Ударцеву поджога колхозного амбара. Никто не заставлял — сам повел мужиков разрушать дом поджигателя. Все было в этом его порыве — и классовое сознание, и оскорбленное чувство хлебороба, для которого нет больше кощунства, чем надругательство над зерном.
Не одна лишь надежда на лучшее, но и жажда устойчивости примиряла героя Залыгина с артелью. Как хлебороб, он кровно заинтересован в спокойствии, ясности, перспективе. Ломка — состояние хоть и необходимое, неизбежное, но вынужденное. А мечтал Чаузов, чтоб скорее от ломки, от ожесточения, митингов, перейти к созиданию. От слов ведь «хлеб не растет и скотина не плодится». И как некий символ стоит в мастерской у Степана недоделанный подойник. Не хотел он в спешке, в смятении душевном работу заканчивать: «Вот успокоится жизнь — тогда… Колхозная, так колхозная, лишь бы успокоилась». Он и потому еще Ударцева ненавидел, что такие, как Александр, не давали жизни войти в колею, баламутили ее.
Чаузов жаждал ясности не только в мире, но и в самом себе. Чтобы не поддаться напору порой стихийно возникающих страстей, не стать щепкой в водовороте потрясений, не потерять грани между добром и злом. А в жизни, словно нарочно, многое смешалось, спуталось, иногда даже самое невероятное становилось реальным: «Нельзя было Александру Ударцеву зерно поджигать, а он взял да спалил… Нельзя было за это ударцевский дом разбивать, а его разбили. Нельзя было Ольге в дом к Чаузовым идти, а она пришла… Может, все, что прежде нельзя было, нынче можно? Нет, и так нельзя».
Читать дальше