Костя торопливо зажёг лампу на столе и погасит люстру. В полумраке меньше виделось глаз вокруг. Глаз, которые спрашивали: «Это ты, что ли, нынче наш хозяин?» Костя торопливо разделся и лёг. Пижаму он Положил на стул, а стул подальше от себя отодвинул. Он эту пижаму тоже побаивался. Наденет, а она вдруг стиснет ему плечи, скрутит руки и спросит: «А по какому праву?»
Устал Костя, слишком длинный он прожил день, вот ему и мерещилось. Поскорей бы заснуть. Он погасил лампу на столе. Стало темно, как там, на улице, когда они вышли из кинотеатра. Костя посмотрел на окно, на едва обозначившийся в стене прямоугольник. Сперва ничего не светилось в этом прямоугольнике. Но Костя не отводил глаз, он надеялся, что хоть одна звёздочка да зажжётся в небе. Нашлась такая звёздочка, и другая, и третья. Поредела темнота. Костя ждал, не заскочит ли в окно кривой, как ятаган, месяц. Ждал и не дождался. Заснул.
А вот Анне Николаевне не спалось. Она и вообще‑то худо спала, часто просыпалась от всякого шороха. Иной раз от тишины просыпалась. Тихо было в её доме, гнетуще тихо. Она просыпалась, прислушивалась, тишина пугала её. Не тишина, впрочем, а одиночество. Всё дело было в нём, в одиночестве, нагрянувшем после кончины мужа. Всё дело было в мыслях, которые не давали заснуть, а если заснёшь, то не отпускали и во сне и будили, пугая снами. Сны были про одиночество. Сны обозревали жизнь, итожили её. И были совсем не кошмарами— кошмары не так страшны, от них сердце колотится, — нет, сны были медленными, серого цвета, бессильными, ватными. Просыпаясь, Анна Николаевна пугалась: а не умерла ли? Сердца не слышно было, ни чего не слышно было. Но потом — и то была радость — приходила, вспоминалась какая‑нибудь боль: нога заноет, в боку кольнёт. Это означало, что жизнь длится, не оборвалась. Но это означало, что снова придут мысли об одиночестве. И они приходили. Все те же, очень похожие на серые, ватные сны.
Вот и приехал племянник. Он спит сейчас в комнате мужа. И оттого, что он там, что комната эта не пуста, — и весь дом стал не пустым, тишина в нём стала не такой безнадёжной, окончательной, неудалимой. Дом её ожил. Все тихо, а он ожил. Оказывается, тишина не тогда гнетёт, когда совсем ничего вокруг не слышно, а когда знаешь, что везде вокруг пусто. Приехал племянник, оч здесь, он в её доме, снятся ему сейчас молодые, упругие сны. Не спалось Анне Николаевне, она все думала, как сделать, что должно сделать, чтобы Костя остался с ней. Он был ей необходим, он отгонял от неё одиночество. И сколько всего завиделось впереди! Бог мой, сколько всего! Даже почудилось, что зазвучали в доме молодые голоса. Голоса Кости и Ксаны…
А они и звучали, они сейчас и звучали. Не для нашего бедного уха, а для такого, которому дано слышать сны. Косте снилась Ксана. Он разговаривал с ней. Они шли рядом и разговаривали. Он о себе рассказывал, она — о себе. Чего‑то никак не мог понять Костя в её рассказе. И это мучило его. Слова её звучали явственно, а смысл их был туманен. Он все спрашивал её, как маленький: почему, почему, почему? Она была терпелива и объясняла, но он всё равно не мог чего‑то понять, главного чего‑то. И это томило его. Он решил, что им надо вырваться из темноты, что тогда он поймёт. Он попросил Ксану, чтобы она повела его в горы, за которыми совсем близко лежало солнце. Ксана согласилась и повела его по узенькой горной тропе. Она шла уверенно, знала дорогу. Все вверх, вверх. Конца не было этой тропе. Костя спросил:
«Куда мы?»
Ксана, смеясь, ответила:
«На семнадцатое небо».
Костя спросил:
«А что будет там?»
Голос Ксаны поманил:
«Узнаешь…»
Но не было конца этой тропе. Вдруг солнце оказалось совсем рядом, они незаметно подобрались к нему, всего несколько шагов оставалось до солнца. Жаль, нельзя было пройти их, слепило глаза. Костя проснулся.
За окном, разом выкатившись из‑за горного хребта, ослепительно пылало солнце.
8
Костя проснулся, вскочил, привычно раскинув для зарядки руки. Но сон не отпускал его, К остя этот сонещё додумывал. Что же такое не смогла объяснить ему Ксана? Но как теперь узнаешь? Разве что снова взять да заснуть?
Костя с силой разводил и сводил руки и чувствовал себя сильным. Он побоксировал с воздухом, и кому‑то невидимому очень досталось от его кулаков.
Вещи в комнате присмирели, глядя, как боксирует Костя, как высоко подпрыгивает, какой он ловкий. Волк хоть скалился, но покорно терпел его прыжки. Да и скалился он не так страшно, как вечером. Вроде бы даже не скалился, а улыбался. Не очень приветливо, конечно, как и подобает волку. А ружья не хмурились, не насупливали свои брови–курки, они жмурились, солнце слепило их и они самодовольно жмурились и сверкали, зная, что хороши. А книг за стёклами шкафов просто не стало видно, стекла загородили их от солнца, решив, что ослепнут сами, но книги спасут.
Читать дальше