Ушёл, отодвинулся родной запах травы, словно брёл Леонид Покровским бульваром и вдруг свернул в Казарменный переулок. Ветер подул со стороны гор, со стороны Ирана. У этого ветра был свой запах, горьковатый, как привкус дикого миндаля. Горьковатый, просто горький, наигорчайший. Ну, чего ты ломаешь голову, друг? Пора бы давно все понять. У твоей Лены есть какой‑то именитый покровитель, ещё до тебя был, и Лена не решается с ним порвать, хотя и тяготится этой связью, хотя и потянулась к тебе. Не решается?.. Но почему?! Да потому, что ты слаб, друг, немощен защитить её. Свяжи она с тобой свою судьбу, конец её карьере, её продвижению. Конец, понимаешь? Так что же, ты оправдываешь её? Нет! Такое нельзя оправдать. Но понять можно. Вот ты и понял…
В горле пересохло от миндалевого ветра, горького и неотступного, как и то, чем полна была голова. Забыться бы! Сглотнуть бы этот ветер, как и эти мысли! Одиночество вдруг показалось невыносимым. Найти бы собеседника, сотоварища — ах, как бы было хорошо!
Леонид остановился, огляделся, ориентируясь. И зашагал, найдя нужную ему дорогу. Он знал, куда идёт. Он шёл к Ире. Она впустит его, обязательно впустит, если только никого у неё сегодня нет. А если она впустит, он скажет ей: «Ира, будь моей женой». И женится, святая правда, женится! Разведёт её с беглым мужем и женится. Кто бы что бы ему ни говорил о ней. Он женится!
Как быстро проходишь ночью по длинному, казалось, дневному пути. Словно ты легче стал, вот–вот будто полетишь. Шаги громадные, идёшь серединой улицы, и летит где‑то сбоку твоя рукокрылая тень. Совсем не от века сего тень.
Он пришёл. У Иры окно было во двор и потому без решётки. Окно было открыто. Он подтянулся к подоконнику, отодвинул занавеску, ожидая, что сейчас грянет ему навстречу взвизгнувший, как выстрел, лай Макса. Нет, Макс только чуть пискнул и затих. Узнал? Или привык к таким ночным вот шорохам?
— Ира, — позвал Леонид. Он почему‑то утвердился в мысли, что она одна в комнате. Тихо было, темно и тихо было в комнате, и шёл оттуда чуть слышный запах сладеньких, дешёвых духов. Запах одинокой, неприхотливой, чистоплотной женщины. — Ира, это я, Леонид…
Он услышал, как зазвенели, заскрипели под Ирой пружины. Он услышал, как она встала на пол, нашаривая рукой выключатель. И он услышал, как остановилось у него сердце от всех этих звуков и шорохов.
Загорелась лампа под потолком тускловатым, ночным светом. Ира стояла совсем недалеко от него, наклонясь вперёд, всматриваясь заспанными глазами в темноту окна.
— Это кто же? С киностудии? — спросила она. Глаза её удивлённо приоткрылись.
— Да, с киностудии, — сказал Леонид. Он не мог не смотреть на неё, хоть ему и было нестерпимо стыдно. Она была в короткой, выше круглых колен ночной рубашке, прозрачной от бесчисленных стирок, замявшейся на животе.
— Пришёл все‑таки… Ну, влезай.
— Ира, будь моей женой, — сказал Леонид и перекинул ноги через подоконник.
— Ты это про что?
— Будь моей женой…
— Жених!.. — Она оглядела его внимательно, серьёзными, проснувшимися глазами. Потом улыбнулась осторожно, страшась морщин. — Не глупи. Спать я с тобой буду, а замуж за тебя не пойду. Ничего из этого не выйдет. — Она подошла к нему, придерживая руками тяжёлые груди. — Ну… поцеловал бы хоть меня… женишок…
Часть вторая
ВОТ ОНО — ЧУДО!
1
Радио передавало: в Москве до тридцати градусов мороза, северный ветер. А почему‑то вспоминалось тепло московских квартир, горячий чай вспоминался, когда не удержать в руке стакан, и ещё тёплое вспоминалось подземелье метро, где всегда можно было обогреться, если уж очень застыл на улице.
В Ашхабаде, в южном городе, в знойном городе, было холодно, промозгло — и на улицах, и дома, и на работе. Жаркий этот город был не приспособлен для зимы, даже для такой, всего в два–три градуса мороза и с оттепелями к полудню. Казалось, этот город просто знать не желал, что бывает зима. Для него существовала лишь весна, короткая, как юность, громадное лето, как целая жизнь, ну и чуть–чуть ещё осень, прикидывающаяся летом. А зимы не было. И потому не было в домах вторых рам, настоящих печей, дуло и с пола и с потолка. И потому не было ни у кого и настоящей зимней одежды, и даже самые солидные горожане смахивали на цыган, которые, как известно, продают свои шубы сразу за крещенскими морозами.
Пожалуй, только в павильоне по–настоящему отогревался Леонид. Здесь вовсю светили маленькие солнца, все эти метровые, пятисотки и трёхсотки, все эти прожектора с поплавившимися, будто от жары, линзами. Здесь по–прежнему торжествовало лето, ибо снималось лето, то самое лето, которое не успели захватить на натуре. Прожектора грели воздух, синее небо на полотне задника и зелёные горы из картона грели душу. Правда, пронзительно дуло от дверей и удушливо воняло углями, но все‑таки это было лето.
Читать дальше