Очнувшись от удара, он понял, что ему надо умирать. Он еще не принял это как должное. Но бороться уже не было сил. Он снова понимал теперь, что всё — с той минуты, как он взял деньги из евинского ящика, до решения сказать всем правду в лицо, — было, в сущности, только попыткою бороться со смертью. Он взял деньги потому, что думал, будто они вызовут силу к жизни. А все остальное рядом с этим и перед смертью было, конечно, не важно. Но это никому еще не удалось, и деньги он взял напрасно, ибо он не мог уйти от законов жизни. Только это было все равно непоправимо, да и несущественно, но ошибку свою он признал. И в первый и во второй раз он пошел, больной, в распределитель, тоже потому лишь, что цеплялся за жизнь. Конечно, и это не могло привести ни к чему. Ведь всегда он хотел чего-то еще, кроме прямой своей, понятной для живущих цели. Этого никто не мог дать ему, и это всех отталкивало от него. Потому-то все его попытки сговориться с людьми кончались неудачею: люди чувствовали за его словами какой-то неведомый, непонятный им страх, какое-то невысказанное желание — это пугало их, это они принимали за болезнь. Он попробовал выдумать иной мир, биение собственного сердца он принял за чьи-то шаги, — это была уже действительная болезнь, которой он дал увлечь себя, надеясь бессознательно, что она облегчит ему борьбу со смертью. И конечно, все развеялось прахом, от всего остался, может быть, один только воображаемый собеседник — он сам. Раз никто не мог понять его, — а он знал теперь, что если б ему самому другой человек в его же положении попытался бы исповедаться, он бы не понял его, да и у того человека ничего бы не вышло, — значит, ему оставалось говорить только с самим собою. Не с тенью, вымышленной и ненужной, а именно с собой, с этим вот старым человеком, от которого все сторонятся, который сидит у моря и слушает шум волн, — с тем кусочком жизни, что еще теплится в одряхлевшем теле и что, может быть, никогда не пропадет, никогда не развеется в ветре, а только соединится с его дыханием или упадет в море, и вместе с волною будет бездумно биться в берег.
Он теперь не боялся смерти. Можно ли было бояться того, против чего он был бессилен? Впрочем, может быть, это было и не так. Просто он все силы потратил на борьбу и, обессиленный, не примирился, а подчинился. Сдавшись, он увидал, каким безумием было начинать неравный бой. Он, наверно, сам ускорил конец. Но и это было ему теперь все равно. Если б у него оставался кусочек надежды, искорка сил, он, может быть, пожалел бы о том, что сам сократил свою жизнь, пожалел бы о каких-то несбывшихся вечерах и днях. Но у него не было надежды и не осталось сил. Он не жил больше. Он только все с большим трудом двигался и все с большим трудом думал. Он знал: от него теперь ничего не зависит, смерть придет сама.
Он скрывал свое состояние и свои мысли от Елены Матвевны. Вернее, он не скрывал их, а только не сообщал. Она тоже ничем не могла помочь, а тревожить ее он не хотел. Он понимал, что это и к ней придет в свое время. Зачем предупреждать события? Может быть, ей как раз все обойдется дешевле и она перейдет от жизни к смерти так же просто, как уходила из столовой в кухню. Он видел, что она никогда не может скрыть свою тревогу за него и, плача, пишет своим все еще детским почерком письма детям. Но иногда надежда возвращалась к ней, она улыбалась, она бежала на кухню и готовила особенно внимательно его любимые блюда. По ночам, лежа с закрытыми глазами, чтобы не тревожить ее, он слышал, как в минуты отчаяния она вздыхала и плакала, а ощутив днем новую надежду, пыталась читать, чтобы развлечь мысли и отдохнуть. Он очень любил ее, может быть, больше даже, чем раньше. Он жалел ее. Когда он думал порою о семье, слезы неизменно набухали на его глазах. Но и он ничем не мог помочь жене, он не принадлежал ей больше, он никому не принадлежал, даже самому себе. Нет права на ветер, унесшийся вдаль, на гребень волны, вскипевший белою пеной и разошедшийся в других волнах. Кто-то сцепил капли, но вот они рассыпались, — может быть, им этого вовсе не хотелось, — рассыпались и растворились, волна плеснула в песок, песок сохнет на солнце. И если одна капля испарится раньше другой, кто виноват в этом, кто может им помочь?
Шли дни, и дни уходили, но Петр Петрович едва ли чувствовал, что ночь сменяет день, а утро начинает новый. Время текло для него так медленно, что порою ему казалось, будто оно остановилось. И днем и ночью ветер гудел в трубе, море било в берег. И если даже поднималась буря, если шли белые барашки, волны становились больше и грознее, и ветер уже не гудел, а ревел, и заливало те камни, на которых днем сидел Петр Петрович, и среди камней рвалась пена, взлетая вверх, и вместо шелковой прохладной волны, еле плескавшейся о скалы, поднимались огромные валы, — то все-таки и ветер был тот же, и море — то же. Утром солнце сушило мокрые скалы, от них шел пар, а волнишки снова ластились и чуть-чуть пенили ровный песок. Петр Петрович отвоевал свое, ему оставалось только тихо уйти в песок.
Читать дальше