В колхозе «Серп» четыре деревни, и самая большая — Кабыр [7] Кабыр — нарядный, пышный.
. Около четырехсот домов, правление колхоза, средняя школа, двухэтажный клуб, и все это тонет в зелени садов и огромных ветел, которые стоят перед каждым домом. Так что издали поглядеть, и деревни не видно — пышная роща. И только выглядывает белая шиферная крыша клуба…
К северу от Кабыра, всего в трех километрах, деревня Кэберле [8] Кэберле — мост,
, и я сначала думал, что она и в самом деле вся в мостах, как какая-нибудь деревянная чувашская Венеция, но потом оказалось, что мост всего один, да и тот на подходе к деревне — шаткий, узкий и гнилой, так что на машине по нему страшно и проезжать. Но вот такое название у деревни — Кэберле. Почему? И у кого я потом ни спрашивал, все улыбаются и пожимают плечами — никто этого не знает. Не знает и Граф, который любит щегольнуть при случае знанием чувашской истории и народных обычаев.
На запад от Кабыра другая маленькая деревенька — Ольховка — по-чувашски Сиреклех. Эта-то вполне оправдывает свое название: по-за огородами вьется речка, и берега ее так густо заросли ольхой, что к воде и не продерешься, особенно с удочкой. Еще в детстве не мало оставил я лесок на этих ольховых кустах, но не мало было половлено и щук в тенистых и глубоких омутах Ольховки. А деревню, говорят, основали беглые пугачевцы-чуваши, потому что тогда тут был кругом густой лес, так что лет тридцать о существовании этой деревни никто и не знал. Не знали бы, может быть, и дальше, да только выдал ее царским чиновникам некий чуваш Сендер, неведомо от-нуда взявшийся в этой деревне. Ольховцы, когда узнали об этом, схватили Сендера, привязали за ноги к пригнутым деревьям. Но предатель перед смертью, слышь, прокричал проклятье, которое до сих пор и висит как бы над деревней: «Сгинь, Сиреклех, пропади, но нисколько не расти!» И вот как было в Сиреклехах тридцать два дома, так и до сей поры ровно тридцать два.
Но вот третья деревня — Тюлеккасы, странное дело, растет помаленьку. Она к югу от Кабыра, и место не очень-то живописное, и стоит как-то странно — крестом, но в ней сто дворов уже, и крайние дома совсем новые…
А земли у колхоза небогатые — песчаник да лесной подзол, и лишь последний год-два зерна выходит по 13–14 центнеров с гектара, да и то за счет того, что Бардасов достает фосфоритную муку. И вот куда она попадает, там хлеба растут хорошие, словно на черноземе, а куда не попадает, и таких полей большинство, там хлеба жидкие, хилые. И хоть не весело об этом думать, да куда мне теперь деться от этой колхозной заботы?..
Едем мы с Бардасовым в плетеном тарантасе. Сытой буланой лошадью правит Карликов. Мы только вышли из правления, он откуда-то вывернулся и доложил, что председательская машина неисправна, «стучат поршня», так что, если мы собрались ехать, он мигом заложит тарантас.
— Ты все вперед меня знаешь, — проворчал Бардасов.
Карликов был сегодня во всем военном: в офицерском галифе, при гимнастерке, на голове большая военная фуражка с черным околышем. Я не раз замечал: почти в каждой деревне есть любитель рядиться в военную форму, и Карликов, видимо, такая непременная фигура для Кабыра.
Я спросил у Бардасова, что он делает в колхозе.
— Пожарник, — коротко ответил он.
Карликов запряг свою сытую пожарную лошадь и ловко вскочил на передок тарантаса с вожжами в руках.
— А ты зачем?
— Я тоже давно собирался проверить полевых сторожей, — бойко ответил Карликов.
Бардасов хмыкнул что-то неопределенное и полез в тарантас. А мне припомнились слова Графа: «Первый бездельник в деревне…» Вполне возможно, что так оно и есть, хотя я уверен, что Бардасову так но кажется, потому что он привык и теперь не может прожить уже без этого Карликова…
По проулку мы выехали в поле. Застоявшаяся лошадь бежала легко, пофыркивала, выгибала шею, и длинная расчесанная грива развевалась по ветру. Я видел, что Бардасову нравится и лошадь, и езда в тарантасе, и то, что в передке, поджав ноги, примостился Карликов, старательно оглашавший округу звонким голосом:
— Но-о! Пошел! Э-хей!..
Утреннюю серость размыло, разнесло ветром, по небу уже кое-где несло окна пронзительно-синего осеннего неба, и там, в просторе полей, вспыхивали живым зеленым огнем озимя под набежавшим лучом неяркого солнца. И вдруг мне подумалось с какой-то щемящей грустью: «Мои поля…» Я даже отвернулся и стал глядеть на ферму, мимо которой мы проезжали — старое бревенчатое строение, даже подпоры стояли в простенках. На избитом, истоптанном выгоне, где не росло уже ни травинки, лежали пестрые коровы. Стадо, конечно, не племепное, этим у нас никто еще толком не занимался, эго я знал и раньше, но теперь смотрелось на этих коров как-то по-другому, как-то озабоченно, что ля… Но вот проехали и ферму, и кучи навоза, и две силосные закрытые ямы, на которых дернина уже проросла отавой, и дорога пошла вдоль озимого поля. Всходы были ровные, густые, и до самого леса лежали настоящим зеленым сукном — гладко и чисто. Даже молчавший все время Бардасов покашлял и сказал:
Читать дальше