Дальше — пламя светлеет, светлеет, и вот оно уже голубое, летящее, трепещет легко и чисто.
А еще дальше пламя веет, прозрачное, ясное, точно переняло отсвет глазури, которой покрыты изоляторы.
Я не заметил, как отошел к самой крайней своей позиции. Когда повернул, увидел Дударая. Он шагал быстро и широко и голову держал прямо, даже закинув немного назад, — он был маленького роста. Дударай подошел и спросил, как дела.
— Все как надо, — ответил я.
Он стоял и задумчиво смотрел мимо меня. Щеки его были бледны глубокой постоянной бледностью, на каждой — несколько темных крупных веснушек. Мирно светились громоздкие очки.
— Температура падает на десятой позиции, — сказал Дударай.
Я поспешил к десятой. Самое работящее пламя потемнело, вяло и тяжело колыхалось. Я напряг мышцы и медленно повернул ручку регулятора. Пламя вздрогнуло, вскинулось и загудело.
Вернулся я на площадку, запыхавшись. Повернуть регулятор так же легко, как, скажем, перевести стрелку часов. Но всегда надо напрягать мышцы и останавливать дыхание, чтобы сделать это осторожно, иначе так рванет, что потом костей не соберешь.
Степь светила все сильней, и окна ослепляли так же, как и печи. Становилось душно, я снял рубашку, стал ее выкручивать, и на полу зашипело. Я подумал, что надо поменьше пить воды или пить ее с солью.
Из печи послышался лязг толчка — сдвигались вагонетки. Это значило, что прошло еще двадцать минут. Я поглядел на часы: еще один толчок, еще, еще, и после этого можно выйти из цеха, сесть в тени и пообедать. Дударай все стоял и смотрел теперь на меня. Потом, как будто стесняясь, попросил сходить в сушильное отделение, и я пошел, недоумевая.
При выходе из цеха на меня повеяло сквознячком, — только тут я догадался, что Дударай дал мне возможность передохнуть.
В сушилке было не жарко, даже прохладно, если сравнить с тем, что у печи. Здесь и не шумно. Без толчков и погромыхивания, плавно, как бы паря в воздухе, движутся подвесные вагонетки, на открытых площадках стоят тусклые изоляторы.
Быстрыми руками женщины подхватывают изоляторы, обмакивают их в глазурь и ставят на площадки других вагонеток, тех, что направятся в нашу печь. Точно умытые, принаряженные, изоляторы сияют лазурным тихим сиянием.
Женщины молчат. Поет Дония. Длинные, открытые по плечи руки Донии проворно берут и ставят изоляторы, а поет она медленную, хотя и не грустную песню:
Взгляд твой, словно теплый дождь,
Взгляд твой, как в мае солнце,
Взгляд твой приносит сердцу
Голубую весну…
Дония поет, а лицо ее так напряженно, словно она не поет, а слушает. Интересно, пел ей Гумер эту песню? Оставаясь один, я тоже пою эту песню, потихоньку, и все же оглядываюсь по сторонам — почему-то не хочется, чтобы слышали, как я пою.
В стороне я замечаю незнакомого паренька в клетчатой, с короткими рукавами, рубашке. Он стоит между рельсами узкоколейки и глядит в сторону Донии. Я подхожу к нему сказать, чтобы не стоял на путях.
— А ничего чувиха! — говорит он. А я его спрашиваю:
— Ты откуда взялся здесь? Ну?
— Я, — говорит, — на работу устраиваюсь. Учеником обжигальщика. Да сперва посмотреть хочу.
— Идем, — говорю я, — идем! Покажу.
Он идет за мной.
Я подхожу к своим топкам, мельком — мне этого достаточно — взглядываю на диаграмму.
— Ну как? — осторожно спрашивает он, стараясь смотреть на пламя не моргая.
— Гляди! — Я снимаю рубаху и с силой выжимаю ее над площадкой, быстрый пар тут же исчезает. Я поясняю пареньку, что уже второй раз выжимаю рубаху, и так каждый день, что, придя домой, первым делом выпиваю крынку айрана, и все равно всю ночь, до самого утра хочется пить.
— Зимой здесь тоже жарко? — спрашивает он.
— И зимой, и осенью, и летом. Всегда!
Он закрывается от пламени обеими ладонями. Я удовлетворенно смотрю, как на острых белых скулах его блестит пот.
Постояв еще немного, он говорит, что ему пора идти, быстро сует мне и отдергивает маленькую пугливую ладонь и уходит.
Я выхожу из цеха, сажусь в тени большой распахнутой двери и, развернув сверток, неохотно жую творог и хлеб.
Вернется тот дурак или не вернется? — думаю я. — Наверное, нет. Что он увидел сегодня? Одинаковое во всех печах пламя, мокрую рубаху, скучного очкастого Дударая, меня, обыкновенного. Таких он увидит и на улице, и на рыбалке, и на базаре. Он поспешил из цеха не потому, что испугался нашей жары, нет, он боится стать похожим на нас. Например, на Паньку Уголькова. Или Дударая.
Читать дальше