И вот мы шагаем по скрипучим дощатым тротуарам, пыльные ветки задевают наши плечи.
— Куда купцы путь держат? — спрашивают нас горожане.
— Ветер подует — скажет, — коротко отвечает отец, даже не глядя на них.
— Куда купцы направились? — опять нас спрашивают.
— Дорога знает — куда, — отвечает отец.
Ничего лукавого нет в его словах, но мне кажется: весь он так и переполнен лукавством, хотя жесты его степенны. Вот только, может, разноцветная бухарская тюбетейка на макушке намекает на что-то веселое. Отец поправляет ее каким-то лихим движением короткой энергичной руки. Я тоже сдвигаю на затылок свою кепку-восьмиклинку с «хулиганским» козырьком.
В конце сквозной улицы как бы на цыпочки привстает, завидя нас, пестрая веселая степь. Я в последний раз оглядываюсь на желтый добродушный город и ускоряю шаги, догоняя отца и глядя на его сутулую узкую спину. Мне кажется, что и во мне есть что-то от желтого добродушного города… Но, наверно, я скорее похож на хулигана, и глаза под тем козырьком, наверно, глядят ухарски. И все равно кажусь себе добродушным и даже немного жалостливым.
Отца я любил, но не сыновней, а вот, может быть, приятельской любовью. За чудачества отца я не краснел, во мне была уверенность, что он всегда выйдет из любого затруднительного положения. Его прозвали Купцом Сабуром, хотя вот уже сорок лет он был только печником. Наверно, в таком прозвище было что-то оскорбительное, во всяком случае для меня. Но я относился к этому так, как если бы у меня был очень близкий мой товарищ-чудак, о котором меня могли спросить: «А где же этот Купец Сабур?» А я, усмехаясь, но и очень гордясь им почему-то, мог бы ответить: «О-о, Купец Сабур там-то и там-то». Ну вот так я любил своего отца, Купца Сабура…
Степь как бы увидела нас. Она сразу стала огромной, очень высокой. Огромно и сине посмотрела она на нас и повела широкой пыльной дорогой между желтых и зеленых трав. Вскоре впереди показался фургон, который тащили два огромных вола. Отец окликнул возчика, тот кивнул нам, и мы сели в фургон, свесив ноги между решетками из жердей.
Скрипит ярмо, потрескивают колеса, вздыхают волы. Мы курим дикую махорку, и запах ее и вкус соединяются с запахами полыни и чабреца. Суслики стоймя стоят на взгорках и попискивают. Их писк перебарывает даже колесное потрескивание и поскрипывание — такой настырный, всепроникающий писк у этих сусликов.
— Детки, детки, — бормочет отец. Он наблюдает сусликов, и можно подумать, что «детки, детки» обращено к этим тварям. Но вот он глядит вперед, на понуро текущие спины волов, — может, он волов называет так: «детки, детки»?
Степь желта, в монотонной желтизне ее теряются выцветшие султаны тырсы. И тырса отцвела, и белая полынь, и розовые кермеки — они превратились в большие белые шары, и ветер без натуги срывает их со стебля, а там они сами несутся, как ошалевшие от воли зверьки. Желто, только изредка попадаются блюдцеобразные впадины, в которых после первых осенних дождей отросли мятлик и пырей. Травостой там густ и зелен и чужд облику натерпевшейся от летних засух степи. Среди серебрящейся полыни кое-где сверкает свежая травка, взошедшая на смену опаленной. Смолисто пахнет чабрец, пряным шибает от полыни.
Я забываю про дом и город. Мне кажется, что у меня нет и не было своего дома, не о чем жалеть, не о чем вспоминать. У меня есть только то, что есть впереди — за ближним днем или дальним. Все будущее, все запредельное я как бы уже знаю и, даже не соприкоснувшись с ним, уже могу вспоминать о нем и даже, может быть, рассказать, если спросят, — рассказать так, как если бы это у меня уже было, как будто это и есть все то, о чем можно жалеть, вспоминать и любить отдаленно. Мне кажется, что я могу спокойно слезть с фургона и, не оглядываясь, уйти куда глаза глядят. И ничто не обеспокоит, не будет сомнений, будто я что-то недодал отцу, недосказал, нет! — ничего я ему не должен и ничего сам от него не хочу. А тому желтому и сморщенному существу, которое зовется городом и которое так добродушно, так приязненно смотрело на меня, покуда я шел по улицам, я мог бы даже крикнуть что-нибудь вроде: «А пошел, ты, старый болван! Отстань, дурачина!»
Ух ты, дух захватило! Я перевожу взгляд на руку отца, которая слишком цепко держится за жердину — он дремлет, отец, — я гляжу на эту широкую коричневую с тыла ладонь и тихонько ласкательно задеваю ее.
2
С полчаса, наверно, я сидел скованный не то чтобы усталостью, но совершенным отсутствием интереса к окружающему, без желания что-либо делать или говорить. Все, что я мог бы перенести в странном своем оцепенении, так это немую дорогу, на которой запечатлелись следы копыт и две колеи от фургона…
Читать дальше