В июле Маркович наняла квартиру на Невском, а в сентябре, сделавшись вдовой (где-то там, в глуши, скончался, напрасно ее призывая, старый муж), позволила наконец Писареву поселиться возле нее — совсем рядом, в том же доме Лопатина, только по другой лестнице.
Мечта исполнилась: день за днем просиживал он у стола, за которым любимая женщина писала роман, подробно разглядывал платье и прическу, дыша ее духами. Когда Маше слишком надоедал этот неотступный обожающий взгляд, она сердилась: нечего бездельничать. Он нехотя уходил к себе, нехотя исписывал страницу, иногда тут же разрывал ее в клочки. Слог не утерял изящества, но измельчился, остыл, обмяк. Впрочем, теперь Писарев больше пересказывал, чем сочинял, и не стоило негодовать на Некрасова, который, загодя заручившись статьями бывшего оракула «Русского слова» в будущих, перелицованных «Отечественных записках», ни разу так и не напечатал его подписи…
Писарев не негодовал. Он был счастлив. Только вот голова болела. Работа не удавалась. И Маша не любила его.
«…О, Маша! — взывала из Грунца Варвара Дмитриевна. — Я знаю, что это безумие, что это письмо не приведет ни к чему, но все же, ты ведь добра, умоляю тебя, сделай Мите жизнь легкой и счастливой… У Мити не так, как у других; если он страдает — его умственные способности уничтожаются… Если ты не можешь сделать его жизнь приятной — да что я говорю — счастливой, если не умеешь его полюбить, то хоть пожалей его, меня пожалей…»
В конце апреля шестьдесят восьмого года, когда Маркович закончила роман, они с Писаревым принялись хлопотать о заграничных паспортах. Не вышло: Писарева не отпускали ни за что. Тогда, вооружась медицинским свидетельством, он попросил разрешения пользоваться купаниями в Лифляндской и Курляндской губерниях. На это согласились.
Четвертого июля, утром, в Дуббельне, что верстах в двадцати от Риги, Писарев вошел в море, по мелководью забрел подальше от берега, окунулся — и с этой минуты никто не видел его живым.
1969–1987
ПРИЛОЖЕНИЕ
POST FACTUM: АПРЕЛЬ 1878
«Милостивый государь Федор Михайлович!
Благодарю Вас за внимание к моей просьбе, за присланные книги и еще более за дружеское отношение к моему сыну. Г-н Достоевский (вероятно, Ваш брат или родственник) пишет мне, что Вы любили и уважали моего сына. — Мне всегда так отрадно слышать от хороших людей доброе слово о дорогом моем Мите — так давно меня покинувшем».
Варвара Дмитриевна встала и прошлась по комнате, чтобы подступившими вдруг слезами не испортить письма. В последние десять лет с нею часто так бывало: не больно, и вроде бы не плачешь, а слез не унять, и не легче от них. Старость это. Старость и горе, сказала она себе и вернулась к столу.
«Г-н А. Дост. спрашивает у меня, не найдется ли письма или хотя бы записки моего сына. С 51-го года, с десятилетнего возраста, как мы расстались и он поступил в гимназию — за все годы переписка вся по годам и под № сохраняется у меня — я так любила моего сына, что берегла каждую его строку».
Ну вот, опять в три ручья. Она отбросила перо, взялась за петлю на крышке сундучка, стоявшего у ног, подтащила его поближе к окну и уселась возле — прямо на пол. Откинула крышку.
В этом деревянном сундучке, снаружи обитом кожей, а изнутри оклееннном розовым в белую полоску репсом, хранилось все ее достояние. Здесь были две Митины серебряные медали: гимназическая и университетская; альбом с его переводами из Гейне; тетради, в которых он вел дневники; его письма — от самого первого, где так забавно описана железная дорога, до открытки с видом Дуббельна и усталыми словами на обороте. Тут же были и Катенькины письма, и Верочкины, и фотографии всех троих детей Варвары Дмитриевны, и конверты с их локонами, даже чей-то молочный зуб в сафьяновой коробочке, и какие-то свидетельства с двуглавым орлом на печатях, и газетные вырезки, и фарфоровая кукла — безрукая, с разбитым лицом.
Все это было пронумеровано, сколото, разложено по бюварам и коробкам, — но, роясь в сундучке, Варвара Дмитриевна каждый раз находила возможность что-то исправить, поменять, точно раскладывала большой пасьянс.
Две фотографии оказались одинаковые. Наощупь найдя на дне сундучка карандаш, на обороте одной она написала: «Мой дорогой, любимый Митенька», — на тот случай, если Бог отнимет у нее память, — и вернула на прежнее место, и опять перевязала пачку ленточкой. Вторую фотографию положила на стол.
«Г-н Дост. пишет, что Вы бы желали, многоуважаемый Федор Михайлович, иметь карточку моего сына и какую-нибудь записку его руки. Посылаю Вам карточку, сделанную в 1866 году по выходе из крепости, — очень была похожа, — и еще 4 письма. Вы в них увидите, как он переносил свое заключение, какая ясность и спокойствие, и это было действительно так. Сенаторы Чемадуров и Корнельян-Пинский, когда я приехала к ним, чтобы узнать, какая участь ожидает моего сына, — оба сказали мне, что я напрасно так тревожусь, что сын мой и спокоен, и весел даже, и когда его требуют в Сенат, то он из крепости приезжает не как из заключения, а как бы с балу, и что когда дали ему прочесть статью, за которую он арестован, то он, улыбаясь, сказал, что теперь она и ему не нравится — и более ничего, никакого раскаяния, никакого горестного выражения в лице, — говорили они».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу