Голос его был глух и жалобен. Канашев молчал.
— Прими то в резон, Егор Силыч, что сам ты меня втянул в непотребное дело — объявить товарищество, мельницу твою артельной зачесть. Помнишь ли, как ты меня записочками запугал? Это не малый грех с твоей стороны, ведь я человек подначальный, служивый, у нас дисциплина строгая.
Канашев вздохнул и тихо молвил:
— А ты не боялся бы меня, Петр Петрович, шел бы на меня войной, как по-вашему, по идейному полагается. У вас какой закон? Раз враг — души его до последнего издыхания.
— Господи. Егор Силыч, да меня любовь к человеку попутала! Добрый я, не терплю, когда людей обижают, вот и посочувствовал тебе. А сочувствие-то это вот оно до чего меня довело. Вопрос ставят ребром, дескать, я укрывал да лжеартель насаждал.
— Вот, стало быть, вместе и защищаться теперь будем. Вдвоем нескучно, да и силы больше, — так же тихо сказал Канашев. — Раз ты сочувствие это в принцип возвел, который в жизни как бы необходим, то за него должен стоять горой. Иначе в жизни никакой правды не будет.
— Как же это стать горой, Егор Силыч, подумай, когда ты явно и определенно покажешь, что мельница твоя, а не артельная? И все это наше товарищество — мыльный пузырь.
— Вот и защищай это, что мельница должна быть моей. Я ее восстановил, я ей и хозяин. За идею умирать надо.
— Это, Егор Силыч, по-нашему, против социализма. Так ежели дело поведешь, Соловков не миновать.
— Значит, принцип мой тебе люб, а защищать его отказываешься? Защитит пущай дядя чужой? Для каких же ты дел на свете живешь и народом правишь, скажи? Я вот хоть плохой, да принцип имею — в вашу колхозию не верю и готов за это в могилу лечь. А ты что видишь? С кулака взятки берешь, с кулаком связь держишь и опять же за социализм? Семь лет назад говорил мне «обогащайся», а теперь кричишь — «частное хозяйство на слом!» — а впотайки с частного хозяйства шерсть стрижешь. Без хребта ты человек, Обертышев. Вот ты определенно лишай, растешь на всяком дереве, в котором сок есть, а как только дерево высохнет, перебираешься на другое. И так всю жизнь по чужим квартирам, как клоп. Ты рад был, когда Анныч сгиб, больно рад!
Канашев поднялся и зашагал по избе, а Петр Петрович пополз за ним на коленях, моля:
— Что ты говоришь, Егор Силыч? Напраслину на меня возводишь. Я ничего не ведаю — даже страх меня пришиб, сердце захолонуло.
— Как же так, ничего не ведаешь? Анныч из города разоблачение вез, нам обоим нахлобучку, значит. Но сорвалось у него это. Я те бумаги — тю-тю! — Тут Канашев сделал знак рукой, точно он кого-то пришибал к земле. — Как же ты не ведаешь, когда ты руку мне жал — помнишь, на базаре?! Рад-радехонек был случаю тому — освободились от свидетеля. Не языком ты это высказывал, а угодьем да замашками. А как мы освободились от Анныча, ты об этом не заикался, хоша руку мне жал крепко, точно за убийство меня благодарил. Я так и понял.
При последних словах Обертышев вскрикнул, как ребенок.
— Егор Силыч! — вскрикнул он. — Видно, ты забыл — я член рика. Не замай, что ты говоришь, стены могут услышать! Не знал я этого и допустить не мог. Неужто я такой?
А Канашев, точно не считая нужным его слушать, продолжал свою речь:
— Замерз и замерз человек — так приятно тебе было думать и других в этом уверять. Я знаю, ты большую службу мне сослужил этим, когда докторам и в рике делал внушение — Анныч, мол, выпивал. Анныч «непутная был голова». А в глазах у тебя мальчики играли, будто ты сказать хотел — секретец, мол, знаю, но никому про то не скажу. А какая мне, скажи на милость, от того боязнь, коли у меня пособщик в рике?
— Господи, куда ты гнешь! Утопишь ты меня, утопишь, как есть, — заревел Обертышев. — В совместники свои меня произвел, значит, гибель мою готовишь.
— Ты готовенькое с жару брать любишь, — продолжал Канашев рассудительно, невзирая на вскрики Обертышева, — а руки свои марать не марал. Вы все так, в сторонке хотите быть. Ты все знал, ты мне давал потачку, ты мне артель устраивал и развалу ихнего колхоза радовался, деньги с меня получал. Значит, ты пособщик мой и одним со мною судом будешь судим, рядом со мною на скамью сядешь.
Обертышев поднялся с пола и подсел к столу.
— Егор Силыч, да ведь никто не знает про дружбу нашу и про мои услуги тебе. Освободи меня от участия!
Канашев молчал.
— Жена ведь у меня, дети, положение. Карьера, Егор Силыч, на всю жизнь попорчена!
Канашев и на этот раз смолчал. Потом, когда Обертышев снова стал его умолять, он, будто не слушая, сказал:
Читать дальше