Еще мрачнее выглядела одна небольшая комната. В ней вместо кроватей стояли черные матовые столы и черные скамьи, походившие ва половинки тех катафалков, которые приносятся гробовщиками в дом, где лежит покойник. Сходство с катафалками и напоминание о смерти могло тем скорее броситься в глаза, что именно в этой комнате стены были увешаны десятками картин, походивших на образа преддверия бедной сельской церкви. Эти картины, покрытые пожелтевшим лаком, изображали «потоп», «изгнание Адама и Евы из рая», «смерть Авессалома», «казни Египта», «распятие Христа» и тому подобные мрачные события священной истории. Перед скамейками стоял черный же квадратный стол, как будто приготовленный для панихиды. В этой комнате царствовал особенно холодный воздух; ее почти не топили.
Рядом с нею была большая зала с большим столом посередине и с табуретами около стен; рядом с этой залой была другая зала с несколькими узкими столами, со скамейками вокруг них и с гравированными портретами каких-то важных и надутых личностей, грозно смотревших со стен. И везде, куда бы мы ни взглянули, царствовали все те же серые, черные и темно-зеленые цвета, убийственно однообразные, убийственно холодные.
Но здесь жили люди, даже очень много людей.
Тсс! вот идут они. Подобранные в сырых подвалах, на темных чердаках, среди кабачных оргий, брошенные пьяными отцами и голодными матерями, выросшие среди грязи и разврата темных углов, уже знающие все мерзости и тайны трущобной жизни, наделенные с детства задатками будущих страшных недугов — чахотки, золотухи, ревматизма, готовящиеся в будущем встретить нужду, непосильный труд, грубое обхождение, быть может, преждевременную смерть в больнице или каторжную жизнь в домах терпимости, — эти люди-дети, пробужденные оглушительным звонком колокольчика, идут по мрачному, холодному коридору в мрачную большую залу. Зимнее темное утро еще не пропустило в комнаты ни одного дневного луча; тьма, унылая, серая тьма еще охватывает мир; в комнатах еще теплятся тусклые масляные лампы. Где это мы: в остроге, в тюрьме, в монастыре, в исправительном доме?
— Нет! Мы в благотворительном заведении.
Какой-то остов женщины с отцветшим и исхудалым лицом землистого цвета, с гладко причесанными жидкими волосами, в синем шерстяном платье открывает шествие. За нею идут попарно подобранные под рост дети, начиная с едва видных от земли пятилетних девочек и кончая взрослыми шестнадцатилетними девушками. У всех у них одинаково причесаны волосы: на всех надеты узенькие холстинковые платья голубовато-серого цвета с коротенькими рукавами и вырезными гладкими лифами, на всех надеты узенькие холщовые длинные нарукавники и такие же пелеринки. Они идут попарно, стуча грубыми башмаками, и представляют странную картину. Это какая-то коллекция детей всех возрастов, до крайности похожих друг на друга. Их трудно узнать в лицо, так как почти все лица выглядят одинаково тупо, одинаково скучно; все они большею частью бледны, почти прозрачны. За ними идет толстая краснощекая женщина в синем шерстяном платье, очень похожая на гренадера в юбке или на зажиревшую торговку с толкучего рынка. Чем-то нахальным и грубым веет от ее самодовольной, красной и лоснящейся физиономии; по-видимому, у нее не существует нервов и вся она состоит из жира и мяса. Девочки сходят в залу с узенькими столами и становятся лицом к переднему углу. В комнате раздается чей-то детский голос, и вслед за ним поднимаются другие голоса. «Отче наш, иже еси на небесех» оглашает комнату и среди однообразных тоненьких голосов звучит особенно сильно один контральто, силящийся перейти в нечто вроде мужского баса.
— Зачем ты, Скворцова, так басишь! — произносит худенькая женщина, обращаясь к высокой девушке с черными глазами и румяными щеками.
Скворцова бросает насмешливый взгляд на худенькую женщину и молчит.
Все, дрожа от холода, садятся пить чай из глиняных кружек и жадно накидываются на куски черного хлеба. В комнате слышится говор; едва можно расслышать, что в одном конце говорят:
— Отдай мне свой хлеб. Я тебе завтра отдам свой, вот те Христос! Сегодня страсть как есть захотелось.
— Да, а ты думаешь, я не хочу есть!
— Скаред! Шидоморка!
В другом конце гораздо явственнее слышится разговор, переходящий в ссору:
— Это ты мой хлеб украла? — говорит один голос.
— Чего мне воровать? у меня свой кусок был.
— Неправда. Ты и свой и мой съела!
— Тише! — кричит худенькая женщина в синем платье.
Читать дальше