— Хорошо похозяинувал? — спросил другой сержант.
— Где звездочка? — неожиданно спросил лейтенант, глядя на пилотку Дормидонта.
— 3… з… закопал… — Дормидонт стал заикаться.
— Закопал? Звездочку закопал?
Они повели его к обрыву.
— Братки, — сказал Дормидонт, — так я же свой, наш…
— Наш, ну да, наш, — подтвердил лейтенант.
— Ой, мамочка! — вскричал Дормидонт и осел на землю. — Мамочка!
— Встать! — скомандовал лейтенант.
— Я не виноват, братки. Разве я виноват, что такой уродился, что у меня заячья душа?
— Собачья у тебя душа, а не заячья.
— Ну, собачья, пусть собачья, — согласился он. — За что расстрелюете? Сколько их ходит с собачьими душами, и никто их не расстрелюет!
— Иди, иди.
— Братки! — он упал на колени и молитвенно сложил руки. — Братки, подумайте, расстрелюете, так меня уже не будет на свете!
— Да, не будет, — задумчиво отвечал один из сержантов, словно и сам только это понял.
— Кончай дискуссию! — сердито проговорил лейтенант.
— Кончай, кончай! — закричал мордастый и разорвал на груди рубаху. — Вот сюда — бей!
И уже не своим, диким, полным ужаса голосом, который доносится откуда-то из самого чрева, он кричит:
— Не хочу!.. Не имеете права! Я заслужу, я заработаю, я пригожусь!..
— Кому пригодишься? — переспросил лейтенант.
— Социализму, — стыдливо ответил Дормидонт.
Сержанты весело рассмеялись.
— Ну, не социализму, так советской власти, — как бы спускаясь на ступеньку ниже, пробурчал Дормидонт.
— Я — советская власть, — сказал лейтенант, выступая вперед с автоматом, — и не пригодишься ты мне во веки веков!
Так закончилась дискуссия у заросшего боярышником оврага близ Ахтырки на Сумщине в октябрьский день 1941 года.
Первые звезды зажигались незаметно, как бы раздумывая, стоит ли им светить в эту потерянную ночь. Все равно никто не заметит их в затемненном мире, ни один астроном не поднимет глаза: астрономы на огневых позициях, или в разведке, или лежат убитые.
Но как только зажглись первые робкие звездочки, тотчас же вслед за ними высыпали все — крупные и малые, яркие и туманные, знакомые и безвестные, новые и сверхновые — и вместе с осенним небом низко опустились над чем лей, желая узнать, отчего так темно на этой планете.
Долго и печально светили они так в глубине ночного неба, смотрели на землю и все чего-то ждали, на что-то надеялись…
Черные скучные волы Дормидонта, как бы раздумывая над судьбой своею хозяина, томительно-медленным шагом двигались через ночное поле.
— Где мы? — спросил я.
— Очнулся? — сказал сидящий на месте Дормидонта человек в грубом брезентовом плащ с поднятым на голову капюшоном: дул порывистый и сырой ветер.
— Где мы?
— В порядке, — отвечал он.
Воз скрипел мягкой полевой дорогой, и мимо проплывали черные заросли конопли, одинокие деревья, но вот воз, скрипя, стал поворачиваться, и вместе с ним разворачивалось и все звездное небо.
Потом воз уходил куда-то в гору, оглобли упирались в звезды, и тогда охватывало чувство свободного полета, и казалось, волы сейчас оторвутся от земли и сказочно улетят к тем далеким искрящимся мирам.
Волы в темноте неожиданно подошли к железнодорожному переезду.
— Тпру! — закричал мой возница, но волы уже остановились сами. Он соскочил с воза и пошел куда-то в сторону. — Ивушкин! — послышался его голос; тотчас же залаяла собака, вскоре вблизи сверкнул красный свет железнодорожного фонаря.
Вернулся он с худеньким печальным старичком в форменной фуражке.
— Товарищ Ивушкин тут у нас на Южной до войны был первый инициатор, — сказал мой возница.
— Инициатор, инициатор, — усмехнулся печальный Ивушкин.
Они взялись за плащ-палатку, на которой я лежал, и понесли.
— Ты где его нашел? — спросил Ивушкин.
— Тут один сержант привез, — отвечал человек в плаще.
Из темноты возник домик с окошками вдоль магистрали: на запад, на восток, обычная путевая будка, каких тысячи по всем направлениям от Измаила до Советской Гавани на Тихом океане и от Выборга до Джульфы на иранской границе.
В конуре у входа лежал тоже обычный лохматый пес, который на шаги даже не выглянул, а только звякнул цепью: «Я тут!»
В сенях по-деревенски пахло мятой, кукурузой и одновременно мокрым железом, наверное от костылей и болтов. А в слабо освещенной керосиновой лампочкой комнате, где на стене, как герб, висел медный рожок и флажки, был запах больницы. И только присмотревшись, можно было увидеть на полу, на покрытом рядном взбитом сене, двух рядом лежащих раненых. Длинный худой красноармеец, недвижимо лежавший на спине, молча и строго поглядел на нас, другой — мальчик с каким-то странно зеленым лицом — беспрерывно кричал: «Ой, тату!»
Читать дальше