Наступило пьянство стыда.
Заставил услуживать. И подчеркнуто унижалась, и уже была безграничность, точно этим отдавалась всем тем на улице.
Вся строгая мебель мужского кабинета залоснилась каждой медяшкой, впилась глазами.
. . . . . . . . . .
И все таки пришло завтра. Слишком гулко доносились крики мальчишек с каменного двора, даже с парадной и черной лестниц было гулко. Отдавалось. Хлопали хлестко, властно двери. Точно стен не было в квартире, куда спрятаться.
. . . . . . . . . .
Ужасно противно было видеть, как соринки и бумажки крутились по мостовой. Так резко, обыкновенно, четко крутились с пылью.
Дни ползли под окриками. Сжавшись, она проходила мимо казенных строгих домов с грозными решетками, копьями, дикторскими пучками, увенчанными веночком. Точно пахло от этого всего табаком кабинета отчима. Они припечатывали, придавливали, это называлось, «мерой строгости».
По мостовой противно кружились сорные бумажки. Мучительно много подробностей виделось повсюду. Раздраженные мужчины брезгливо шли на службу, пыльные. Дни были знойные, городские, едкие.
Не всегда была пьяная ночь; день тускло ежился, оглядывался стыдно.
Крепкие мужские руки построили себе из камня и железа красивый город. Строгим расчетом вычертили. Гнули тяжелые камни. Пространство сдержали решетками. В этом городе они каждый день судили, карали и миловали…
Крутилась пыль… Под вечер Господа прогуливались с тросточками.
С утра вставала мутная. Ничего не могла ни работать, ни думать. Напротив окон дом установленный, как вся жизнь. Казенный, непреложный. Мимо шагали безучастно. Шагали в форменных погонах и кантах. Во всем этом было согласье и строгость.
А по ночам улица бывала страстная. Перемиги огней и лиц испитых, побледневших от ночи.
Они шли прямо перед собой, что-б не уронить свое самодовольство. Была маленькая среди них, с робкими чуткими ногами. Они распоряжались ею, оглядывали самодовольно, толкали, приказывали ей, приказывая своим женщинам; присвистывая свою собаку, подсвистывали ее, заставляли идти за собой. Они били ее, оставляя в ее теле боль смущенья. И при этом изящные, элегантные, даже не замечали ее, просто шли мимо, думали про нее мимоходом – «женщина» – и чувствовали себя Господами. И электричество подобострастно освещало ее для них…
Они думают: «Вот чья то женщина. Ну, да этого добра много, пусть себе идет, конечно; отчасти моя… Пошла, пошла, не вздумай пристать!..»
Равнодушным, выпуклым взглядом пропускали мимо ночь, и блеск, и женщин. По ним весна, гибкая и просящая, скользила, как по отлитой, упругой резине. И они шли неприкосновенно-самодовольные. Купали в ночном воздухе, прогуливали свои неприкосновенные плечи, несли упоенно свою остановившуюся мысль: «Все мое, это – я, я, иду – я». И это-же было в самовлюбленном нагибе их фуражек. Ночь льнула… Крепкие затылки были прямы и круглы… Охорашивали выпуклые обтянутые мускулы. У тополей были клейкие, жадные прутики.
Этим часом Машки, Сашки, Мюзетки просыпались, начинали жизнь без «завтра». И забота, и воля и тяжкий выбор были не на них, не на них, – а на них были – хлыст, да вино, – смех и визг…
«Как вам угодно хорошенький господин! Как вы желаете, как вы желаете…» И никакой заботы за потерянный день, и никакого угрызенья. Просто. Так просто… «Мужчина, проводите; проводите, мужчина…»
У ночных тополей были жадные листочки, и теплый воздух приласкал Нельку…
. . . . . . . . . .
«На окнах магазина книги, – там ей не место: – технические – слово это какое нибудь значительное, глубокое слово, его и не поймешь никогда, пожалуй. Туда заходят мужчины с умными благородными лбами: они могут выучить все научное и знают всю тайну жизни, все что в этих книгах: и от того у них большие благородные лбы».
«Эта жизнь, такая громадная, прекрасная, ученая, умная, непонятная своими розмахами и сложными оборотами. Громадные стены, дома, и дальше громадные дома. Эта жизнь, устроенная так культурно, изящно и красиво мужчинами».
«Как прекрасно, должно быть, проводить линии чертежей, с их особенным важным значеньем, тонкие, серьезные, ясные, чистые. Или читать строчку за строчкой, узнавая из них что то чудесное, все дальше. И вот голова становится прекрасной, строже…»
На эталажах продавали трости и чубуки с украшеньями из фигурок женского тела, в унизительных позах, стариковски подслащенных. Продавались изящные хлыстики с ручками из нежной слоновой кости, изжелта-зеленой, и моржевой, с розоватым отливом жизни. Нежные, слоново-гладкие, приятные для ладони. Изящные, жестокие игрушки для изнеженных властолюбивых рук.
Читать дальше