А там напились уже все чаю. Детишки угомонились и полегли спать. Под шубами, халатами и разным тряпьем и не различишь даже, сколько их там понабилось. Детские головки переплелись между собой, как цветы в венке. Две младших девочки, рыженькая Сурэлэ и черненькая Рухеню, любовно обнялись ручонками и спят, прильнув друг к другу личиками. Только отец с матерью еще не спят и лежа тихо разговаривают; в речах жены слышится иногда жаргон, отдельные слова и выражения, обличающие еврейку из западного края, но муж говорит только по-русски и, по-видимому, искренно считает себя вполне «рушким». Он даже любит подчеркнуть это и кстати и некстати употребляет чисто русские поговорки и словечки, подчас уморительно их коверкая. Ента, часто кашляя и постоянно хватаясь рукой за впалую, иссохшую грудь, жалуется на свою судьбу; муж старается ее утешить.
— Нет, уж не дождаться мне, Мойша, твоей вольной команды. Срок большой, а мне жить недолго осталось.
— Что ты говоришь, Ента! Не знаешь ты, что говоришь! Разве можно же так говорить? Ты больше моего жить будешь. Потому какую я пользу семье окажу, в тюрьме сидя! А без тебя что ж с ними будет? Нет, ты должна жить, Ента, и ты увидишь… Вот ты увидишь, что ты еще сто двадцать лет проживешь! Недаром же мы в Зелентуй просились — значит, там лучше. Старших ребятишек в приют заберут, грамоте, ремеслу обучат. Абрашка, Хася, Брухэ людьми, гляди, станут… Хася через три-четыре года невестой будет. Чего ты головой качаешь? Я правду говорю, Енталэ. Суженого коня не объедешь — знаешь рушкую пословицу? Чего мудреного, коли и Хася наша зениха себе сыщет? Хорошего человека. Это я ведь каторжный-то, а она вольная, честная девушка, честной матери доць. Абрашка тоже большой уж парень. Ремеслу только стоит научиться — слесарем, аль кузнецом, аль токарем стать. У отца руки были — и из него хороший работник может выйти. Что ты говоришь?
— С тобой-то на воле, говорю, не живать мне!
— Ну зачем ты так говоришь? Почему же не живать, Ента? В Зелентуе к начальству ближе. Мы проситься станем… Как увижу начальника, я ему в ноги шичас. Он откажет, пойдет в другую камеру, а я и туда прибегу — и там в ноги. Он в третью — и я в третью… Он на другой день придет — я и на другой день опять просить стану: «Ваше вишокоблагородие! Жена больная, детей куча, мал мала меньше. Я честный мастеровой. Я трудом рук своих пропитанье могу семье доставать. Пустите меня в вольную команду!» И что же ты думаешь, Ента? Я так думаю, что начальник возьмет да и отпустит меня.
— Хорошо, коли отпустит; а коли велит в карец посадить?
— А ты-то, Ента, на что ж? Я с одного краю, а ты с другого… Я просить, а ты того пуще… Хася, Брухэ, Сурэлэ, Абрашка, Рухеню — все кланяться будут, кричать… Надоест ему слушать, он и скажет, глядишь: «А что, в самом деле! Отпустить Мойшу Боруховича в вольную команду». Вот увидишь, Ента: не будь я Мойшей, коли ты не увидишь, что он так скажет. Ну, а тогда уж мы заживем! Ты увидишь, Ента, как мы заживем! Я каждую работу могу ведь делать. Ты не гляди на то, что я на дохлую лошадь похож. Я этих чох-мох не разбираю, силы-то мне еще не занимать стать… Руки-то так и чешутся поработать… Ты у меня еще барыней ходить будешь. Вот с места не встать мне, Ента, коли я вру: барыней будес!..
— Чего ты, слышу я, разоврался тут, Ворохович? — раздался неожиданно возле нар голос.
Ента и Мойша вздрогнули и невольно приподнялись с мест в испуге. Но сейчас же успокоились, как только узнали при слабом мерцании сальной свечи, озарявшей камеру, добродушное лицо старика Николаева.
В дороге изо всей партии они уважали его одного. Несмотря на резкий язык и склонность впутываться в чужие дела, старик производил впечатление доброй души и внушал доверие.
— Шадись, старик, — пригласил его Мойша, — гостем будешь. Вот Ента моя горюет, что до вольной команды мне далеко, а я ей говорю, что никто, как бог, Не правда ль, старик, ведь никто, как бог? Бог сюды нас в каторгу прислал, он же и отсюда вызволить может.
— Худа она у тебя вовсе. В чем, погляжу, душа держится? Неравно помрет — на кого этакая прорва ребятишек останется? Ну и плодущие ж вы, жиды, правду про вас говорят, что плодущие!
— Опять и тут бог, старик. Ведь и зид — человек. Как ты думаешь: человек ведь зид?
— Человек-то человек. Только зачем вы Христа распяли? Вот за это он и гоняет вас теперь по белу свету!
— А за что же вас он гоняет, коли вы не зиды?
— Нас? Нас за грехи наши… Ох-ох-ох! Грехи наши тяжкие! Жалко мне тебя, Ворохович. Мужик ты, я вижу, бесхитрошный. Вот он и русский, наш православный (мотнул Николаев бородой в сторону весело разглагольствовавшего о чем-то Китаева), да что из того? Продаст и выдаст тебя за медную копейку. И как угораздило тебя с этакой семьею в каторгу влопаться?
Читать дальше