Непомнящий не выказывает, однако, намерения объявлять родословие и хранит упорное молчание.
— Держи карман шире, объявит он, как же! — отвечает за него Равилов. — Он крепок, аспид!
— Аи слабила ж у тебя гайка в последние месяцы, ох, как слабила! — продолжает Китаев. — Сам не свой ходит, бывало, в тюрьме по двору, все думушку свою думает да гадает: Сахалин аль не Сахалин?..
— Станешь небось думать, — кратко откликается Непомнящий.
Он не словоохотлив, замкнут в себе, но лицо его тем не менее сияет во время этого разговора довольством и радостью.
Вынесла судьба на свет божий мертвого, отпетого уже совсем человека вынесла! И вспоминается ему, как тяжелый страшный сон, недавнее прошлое. Тихий и смиренный мужичонка, только что женившийся и не успевший насладиться как следует радостями семейной жизни, попадает он в солдаты. Непривычная тяжелая жизнь в строю и в казарме… Тоска по жене и родине… Ряд незаслуженных обид… И вот тихая, покорная душа внезапно прорывается и зарабатывает себе дисциплинарный батальон. Слухи о невыносимой тяжести, жизни в батальоне наполняют безумным ужасом сердце молодого солдата — и он совершает дерзкий побег из-под строгого караула, с опасностью получить в спину пулю часового, рискуя быть пойманным и подвергнуться еще более суровому, чем прежде, наказанию. Но судьба, к к счастью, покровительствовала ему. Его арестовали только за несколько сот верст от места побега: он назвал себя Осипом Непомнящим и, принятый за беглого каторжного, ездил «на уличку» по всем рудникам Нерчинской каторги, нигде не был признан и осужден наконец, как бродяга, на четыре года временно-заводских работ. Все эти четыре года он дрожал день и ночь перед возможностью быть отправленным на Сахалин — и вдруг… вместо всего этого ему назначают местом поселения родимые палестины! Теперь уже всяким страхам конец! Если бы и нашелся такой недруг, что пожелал бы изобличить его, то само начальство не примет уже к сведению обличений: стоит ли заваривать никому не нужную кашу, когда у человека имеются вполне узаконенные, купленные несколькими годами страданий, новое имя и звание? Он может получить теперь в своей волости, когда захочет, законное свидетельство и идти с ним на все четыре стороны…
Да, кончилась страшная пытка! Впервые сон его может стать по-прежнему тих и безмятежен. Но уже новые тревожные думы омрачают порой душу: что-то жена? Что он о ней услышит? Как она его примет? И сладко щемит и вместе болезненно ноет сердце от самых разнородных предчувствий…
Старик Николаев опять сидит рядом с супругами Перминовыми. Муж — необыкновенно словоохотливый и сентиментальный человек, исполненный всяческого благочестия.
— Я, брат ты мой, никогда неправды не любил. За правду, могу сказать, и пострадал, — в каторгу пришел. Да! И куда я ни приходил, везде начальники тотчас же отличали. Вот хотя бы и теперь, в Алгачах. Как только явились мы с женой, меня и одного дня в тюрьме не держали, потому в статейном моем все прописано… Сейчас же меня в вольную команду, и не то чтоб на чижолую какую работу, а прямо горным сторожем постановили. «Мы видим, говорят, Перминов, что ты старик честный и совесть в тебе не потеряна. Тут тебе и место!»
— В пекле б тебе место, Антип проклятый!.. — прошамкал внезапно старик Тимофеев, у которого было клеймо на лбу («Антипами проклятыми» он обзывал всю дорогу солдат и всякое начальство). — Антип ты проклятый!.. — повторил он еще раз с непонятным остервенением.
— А ты молчал бы себе, журавль долгоносый, — с перекосившимся лицом отозвался ему оцепеневший на минуту от неожиданности Перминов, — бог уже убил, и царь заклеймил — сидел бы себе в углу, жевал свой табак. Так нет — туда же лезет, куда и конь с копытом.
— Это ты-то конь с копытом? Антип ты проклятый — вот ты кто!
— Журавль! Клейменый! Табачный нос — вот кто ты!
— Это кто там нашего журавля обижает? — вмешался в ссору с другого конца камеры Китаев. — А! Это Перминов? Так его, так его, журавушка родной! Антип он проклятый, Антип!
— Антип проклятый и есть! — гаркнул еще раз старик, вытянувшись вдруг во весь свой солдатский рост и грозно посмотрев на врага.
Но после этого он мгновенно успокоился, опустился на нары и с блаженным выражением в лице, точно от сознания исполненного долга, принялся по-прежнему жевать табак, уже не обращая больше внимания на воркотню и брань Перминова. А последний, поругавшись всласть и метнув еще несколько злобных взглядов в сторону Тимофеева и Китаева, принялся опять за медоточивое повествование о своих умственных и нравственных достоинствах, стараясь, впрочем, говорить теперь тише, так, чтобы, кроме Николаева и жены, никто его больше не слышал. Но жена уже давно спит; зевает и Николаев. По-видимому, он больше прислушивается к тому, что происходит рядом, в еврейской семье, чем к словам собеседника.
Читать дальше