Голос бравого капитана опять дрогнул, и он быстро повернулся к воротам. Растерявшаяся кобылка хранила гробовое молчание. Но вдруг из ее рядов явственно послышалось всхлипывание…
— Ба… тюшка! Ба… тюшка! — заскрипел старческий голос.
Лучезаров поспешно обернулся, и какой-то безвестный до тех пор и безгласный старичонка, выступив из шеренги, повалился ему в ноги.
— Батюшка начальник, не все жалобились, не все!.. Жаль нам тебя… Хуже теперя нам будет, много хуже, батюшка… Роптали, вестимо, роптали, да ведь по глупости, батюшка! Кто же в каторге, скажи ты сам, позволит жить как на воле? Можно ли вовсе без строгостев? А ты вот что ответь, батюшка начальник: сказывают, ты в Алгачи переводишься? Так возьми и меня туды-ка с собой! Возьми, родимый!
И старик со слезами снова бросился Лучезарову в ноги, ловя фалды его шинели и целуя их.
— И меня также, господин начальник!
— И меня!
— И меня! — грянул из рядов десяток-другой умиленных голосов.
Лучезаров был ошеломлен: он не ожидал ничего подобного. Это была настоящая овация, устроенная экспромтом, без всяких предварительных сговоров и подготовок, вытекшая, казалось, из искреннего, непосредственного чувства простых русских сердец… Слезы заблестели на его глазах; от волнения он не мог в течение нескольких мгновений слова выговорить.
— Как! И ты, Луньков, просишься? И ты, Ногайцев? Даже и ты, Сокольцев?
— И мы, и мы!
— Не хотим покидать вас, господин начальник! — грянуло еще большее число голосов.
— За что же это, братцы, за что? — лепетал растроганный капитан. — К сожалению, к великому моему сожалению, я, кажется, не могу исполнить вашей просьбы. Я, кажется, совсем ухожу… А впрочем, я еще подумаю, я дам вам ответ.
И, с высоко поднятой головой, он поторопился выбежать за ворота тюрьмы.
Тогда все опять заголосило, зашумело. Раздались насмешливые восклицания по адресу тех, кто просился.
— Мало вас по сусалам-то били? Еще захотелось?
— Ироды! Холуи!
Мимо меня прошел Сокольцев.
— Не понимаешь ты, братец, политики, — объяснял он кому-то с обычной своей бархатной усмешкой, — да ежели мне, можно сказать, осточертела здешняя тюрьма? Ежели я никаких данных не вижу, хотя бы и новые в ней порядки укоренились? А что касаемо, например, капитана, так по мне хоть сейчас душа из его вон!
На другой же день после этого события в Шелай пришла новая партия в сорок человек. Приведший ее конвой, отдохнув сутки, должен был взять с собою «обратников», то есть меня с Башуровым и других окончивших свои каторжные сроки арестантов. Из тюрьмы уходил вместе с нами один только Оська Непомнящий; но из вольной команды, в числе других пяти-шести человек, уходили: отравленный прошлым летом юхоревской шайкой Китаев, бывший некоторое время моим учеником татарин Равилов и некий Павел Николаев, добродушный старикашка, каждое лето живший в качестве сторожа арестантских огородов в горной светличке и там служивший предметом постоянных шуток и острот не только кобылки, но и самого Монахова.
Наступил, таким образом, последний день пребывания моего в Шелайской тюрьме; день этот пришелся в воскресенье. Новая партия принята была почти без обыска, и в тот же вечер в тюрьме началась такая отчаянная картежь, какой у нас никогда еще не было. Поговаривали, что кое-кто спустил уже казенные вещи… На другой день с раннего утра тюрьмы невозможно было узнать: в камерах, невообразимо загрязненных, стоял настоящий содом, громко распевались песни, слышалась кабацкая ругань; местами виднелись пьяные…
— Вот и кончилась «образцовая» Шелайская тюрьма, — с улыбкой подошел ко мне в коридоре Штейнгарт, — теперь царство шпаны начинается… Пойдемте-ка отсюда на двор, тут дышать просто невмоготу. А не странно ли, Иван Николаевич, что переворот этот как раз перед вашим уходом случился? Однако что это значит — вы как будто не особенно радуетесь свободе?
У меня действительно не слишком было радостно на душе. Как сказочный колодник, привыкший к своим цепям, я с грустью думал о том, что скоро навсегда покину эту тюрьму, где столько пережил и выстрадал. Мне казалось, что в этих стенах я хороню свою молодость с ее одинокими, гордыми мечтами, а также и то, что радость свободы пришла ко мне слишком поздно, когда в душе появились уже усталость и надтреснутость… И эту позднюю, как мне думалось, радость отравляло еще сознание, что я ухожу на волю, оставляя в тюрьме товарища!
Я расспрашивал Штейнгарта об его родне, о матери, об ее возрасте. Он безнадежно махнул рукой.
Читать дальше