Она с удивлением видит, как незнакомый человек выходит из-за угла, сменяя растровое дрожание паруса на поверхности зрачка. Их взгляды на мгновение встречаются. Сизый смерч пыли всплывает к синеве. Далее Пушкинский дом, Биржа, North Beach, Embarcadero, Николаевский мост, Telegraph Avenue, - собственно все то, что тебе и так хорошо известно. Укрупнение птичьего тела - стрижи ближе, след чашки медленно растворяется в кругах утренней прохлады. Я приду к тебе утром, я, пройдя сквозь створы архитектурных миражей, войду к тебе в комнату, отведу рукой золотую ветвь пчел, отру пот с твоего лба, наклонюсь, и никому не удастся меня оторвать, Мина, никому! - а когда наступит закат, мы двумя пригоршнями золы просыплемся на пол и станем единой протяженностью мелкого мусора и лепестков синего мака в целлулоидных сферах часов. Мелкие клочки изорванной бумаги, косой ветер в лицо, пчелы, мерный шум в ушах. Когда станешь прозрачен для самого себя. Ни одного утверждения. Беспрепятственное шествие сквозь несуществующее. Еще несколько терпеливых наслоений, и возможно будет говорить о структуре и логике его внутренних взаимоотношений. Повествовать о моих маршрутах неинтересно - какой, к примеру, смысл в том, что утром я обнаружил себя стоящим у кирпичной стены. Позади располагался холм, песок отвечал песку, и падали бесконечно долго навзничь вырезанные из зноя фигурки. Солнце не жгло, однако у меня болели глаза, будто всю ночь они наблюдали, как сворачиваются дроби ангелов, наподобие крови, пролитой на стекло. Слева я различил неяркий силуэт. Машина воображения предполагает постоянное проецирование прошлого в будущее при одновременном изменении опыта, производимого "прошлым". Последнее изменение также условно. Она стояла, вглядываясь в зыбкое сияние, играющее над асфальтом, затем обернулась. Полы ее черного, шелкового пиджака были отнесены воздухом. Лед и желтый свет, стоящий вокруг, как последние числа забытого доказательства, тлеющего лиловым в местах, где его касалось шелковое очертание. Во что она была одета, чем она была среди предметов и имен, навязывающих себя мне? Мешает свет. Диалоги. Инструкция: набрать в горсть земли, растереть ее с чемерицей, медленно высыпать под ноги, - урок слуху, капля за каплей. Намного любопытней - происходящее в моей голове. Тихая, полуденная оторопь чердаков, сирень внизу, шмели, застывшие дрожью в пионах, шелест речи непризнанной, неузнанной, неуследимой, и лица против солнца: все те же, приближаются, и в последний миг ускользают вдоль шевеления пальцев в старании объяснения, к старению вспять уходящей вести в серебряные короны листвы, и лишь быстрый нож, отраженный воспоминанием о весенней воде, бескровно разделяет потаенную тьму лета на бескорыстное прикосновение и тетиву молнии. Опрокинутый стакан, головокружение. Попробуй по-другому, найди иной подход, начни со степи. Помнится, мы закончили свой последний разговор на том, что в определенный момент человек перестает зависеть от чего бы то ни было. Что мы собой представляем, когда находимся в объятиях друг друга? Что кому принадлежит? Мы превращаемся в совладельцев одного и того же - одной кожи, одного дыхания, одних и тех же кровяных телец, лишенные воспоминаний на неизреченно краткий миг, опоясанные незримыми ураганами и песчаными смерчами. Ледяные ступени семейных альбомов. Возможно, это ожидаемо, также вероятно, что к этому мы стремимся и не исключено даже то, что такое ожидание составляет часть суммы значений, образовывающих (для кого-то извне, создающих самое "вне") нашу жизнь. Во что трудно поверить. Я и не намерен верить. С какой стати? Однако, я честен, когда пишу тебе это, поскольку ныне неукоснительно уверен в том, что любое мое слово безмысленно и существует всего-навсего как призрак, являющийся в особые мгновения сладостной слабости и определенных совпадений фаз луны, когда испарения нежно изменяют оптику круглых зеркал влажного шелеста. Я попросту жду, когда, - и это будет озарением, наградой, это будет тем неизъяснимым разрывом любви мое бессловесное тело разорвет лед, и дальше ничего не будет из того, чего бы следовало ожидать. Ранее в этом месте я часто принимался рассуждать о падении, как о резком изменении пропорций и масштабов. Но опять и опять сначала. Важны мотивы мутации. Мои ногти блестят, и каждый отражает по облаку, в каждом скрыта птица, в клюве каждой агатовая вишня. Веера сложены, но киноварь по-прежнему ищет свои сновидения на стекле. Скрип. Каждая умирающая клетка - колодец, в котором высказывание черпает целостность.
Читать дальше