Хочу сказать, что писатель волен не только интерпретировать, но и пародировать историю, и делает это не для того, чтобы исказить исторические факты, а чтобы взглянуть на них свежими глазами.
Самое интересное для меня -- возможность завязать в один узел прошлое и современность. Темы висят в воздухе. Например, в "Русских мифах" это сделано с "Электрической жизнью" шутника Альбера Робида, у которого Ленин, по-моему, списал свои идеи. Недописанным у меня лежит эссе об "Утопии" Томаса Мора. Там ведь у него и всеобщая уравниловка, и лагеря, и тайная полиция, и информанты, и железный занавес, -- все корни тоталитаризма ХХ века. Через четыре столетия утопия Мора реализовалась на одной шестой суши. В эссе "О человеке, который перестал смеяться через 400 лет" (оно начато давно, а сейчас заканчивается) я утверждаю, что Мор, близкий друг и единомышленник Эразма Роттердамского, писал сатиру, фарс, хохотал над потомками, которые добровольно пойдут в ссылку на остров Утопия, а марксисты приняли издевки всерьез за основы социализма и построили свое учение. Недостаток чувства юмора дорого обошелся человечеству. Где здесь у меня прошлое, где современность, а где чистое писательство, не знаю.
5. Ваш "Узник России" включается в известный цикл произведений о Пушкине Тынянова, Новикова, Леонида Гроссмана. А шире -- это роман о судьбе литературы. Расскажите о третьей части трилогии -- новом литературоведческом романе "Смерть изгоя".
Пожалуй, реально передо мной висели три других портрета: Набокова, Булгакова и Синявского, которых добавил бы в перечень. К первому меня не выпустили за границу, чтобы увидеться, второй присутствовал книгами, с третьим дружил, и он бывал у меня в Калифорнии. Набоков -- с его четырехтомником, посвященным "Евгению Онегину", но охватывающим всего поэта и книгой "Николай Гоголь"; Булгаков с пьесами о Пушкине и Мольере; Синявский -- с его "Прогулками с Пушкиным", "В тени Гоголя" и статьями. В Советском Союзе происходила любопытная вещь: о чем только не писали в самиздате и за рубежом, критиковалось все на свете, но пушкинистика оставалась неприкосновенной, как и сам Пушкин. Он как бы накрыл своих биографов могучим крылом.
Тогда-то, в начале восьмидесятых, начал я собирать материалы, сперва намереваясь написать лишь о преследовании пушкинистов, но обнаружилась чудовищная картина: во что превратили поэта, делая из него, по выражению Луначарского, "учителя рабочих и крестьян". Так стал писаться мой "Узник России" и, параллельно, "Русские мифы". Никакой игры, никакой истории наизнанку не было. Центр интересов в том, чтобы узнать: а что было на самом деле и как то, что было, понимается сегодня.
Когда появились российские переиздания, многие пушкинисты старой школы были возмущены, поручали, как водится, своим аспирантам писать рецензии, подчас иезуитские. В то же время в новых статьях обнаруживаю компиляции из моих книг, без ссылок на первоисточник, конечно. Это называется прогрессом пушкинистики.
Роман-исследование "Смерть изгоя" -- последняя часть трилогии о Пушкине, увиденном иначе, чем это было принято. Поэт, вернувшийся после неудачной попытки бежать из Арзрума через турецкие порты в Европу, зрелый гений, быстро катится "к закату своему", но снова думает бежать, на этот раз с женой через Польшу. В сплетении известных проблем женатого Пушкина и причинах его смерти, использовав разумные элементы теории патобиографии, удалось, как мне кажется, найти новые повороты, поставить небанальные вопросы и ответить на них нетрадиционно. Одновременно это будет печальное повествование об истории пушкинистики и литературоведах, присвоивших себе право трактовать поэта и его окружение в зависимости от политической конъюнктуры.
Журнал "Новое литературное обозрение", который ругал моего "Узника России" и хвалил "Русские мифы" (хотя обе книги в одном ключе), теперь упрекает меня в том, что говорю об отсутствии так называемого "мирового значения" Пушкина и считаю, что оно выдумано в Пушкинском Доме. А я живу полтора десятилетия на Западе и утверждаю, что Пушкина знают в основном слависты, им занимающиеся. Первым русским писателем, всерьез известным в Европе, стал вовсе не Пушкин, а Иван Тургенев.
Полагаю, что книга скоро выйдет, и критики снова разделятся на два лагеря, -- на примирение не надеюсь. Одна московская критикесса, стремясь побольнее обидеть, назвала меня юродивым. Горжусь таким титулом. Всю жизнь был идеалистом и занимаюсь русской словесностью по чистой любви, хотя можно было бы не копаться в русских мифах, а написать по-английски нечто лолитообразное и коммерциализироваться в американской литературе. Были даже предложения. Впрочем, и Синявского называли юродивым, да и сам Пушкин писал соседке: "Вы ведь знаете, что я юродивый".
Читать дальше