У нас в актовом зале был хороший рояль. Мне запомнился совсем еще юный и очень худой Гена Рождественский, который обычно аккомпанировал своей матери - известной певице Наталии Петровне Рождественской (она много работала на радио), а кроме того, и сам играл. В том же зале произошло мое "открытие музыки". Случилось это благодаря моей подруге Нуннэ Хачатурян.
Начиная с восьмого класса, Нуннэ училась в одном классе со мной и одновременно - в Центральной музыкальной школе. Она часто бывала у нас дома и любила играть на нашем фортепиано. До какого-то момента для меня это были не самые важные моменты в нашем общении. Однажды, перед началом какого-то ответственного вечера, я была занята в зале не помню уж, чем именно, а Нуннэ сидела на сцене за роялем и "разыгрывалась". Вдруг раздались какие-то совершенно невероятные, божественные аккорды. У меня, что называется, отверзлись уши. Я бросилась на сцену с криком: "Что это? Что это такое?" Нуннэ безмятежно ответила, что это Первый концерт Чайковского.
Эта история доставила особую радость моему отцу. Он все ждал и верил, что серьезная музыка мне откроется когда-нибудь. С тех пор как меня впервые посадили за инструмент, прошло десять лет. Папа был терпеливым человеком.
Следующие три-четыре года моей жизни сопровождались своего рода музыкальным помешательством. Теперь при первой же возможности Нуннэ, а иногда кто-нибудь из ее друзей по ЦМШ играл на нашем "Ренише". Я прибегала к Нуннэ на Пушкинскую, где у них был взятый напрокат рояль. Примерно в это время появился у нас дома трофейный "Телефункен", который благодаря огромному деревянному ящику давал сильный и чистый звук. Я заново открывала для себя оперу. Вскоре мы с папой стали регулярно бывать в Консерватории.
Все остальное время у меня было занято учебой. Школа предъявляла к нам достаточно серьезные требования. Я мало занималась только тогда, когда болела. Начиная с восьмого класса, у нас была система сдвоенных уроков, отчасти напоминающая лекционную. Тогда же из Германии по репарациям школа получила замечательное по качеству оборудование для кабинетов физики и химии. Химию - или нашего химика Дмитрия Сергеевича - я любила, физику - не слишком. Зато, как мне сейчас представляется, именно с тех времен я стала чувствовать эстетику старых приборов и инструментов - красоту всех этих латунных колесиков и рычагов, хорошо пригнанных винтиков с рифлеными головками, сочетание старого дерева и меди в барометрах и гигрометрах.
Нам довольно серьезно преподавали техническое черчение, которое я тоже не любила. Зато я наслаждалась подаренной отцом немецкой готовальней, где в мягких синих углублениях лежали желтые латунные циркули и безупречного качества рейсфедеры. Готовальня эта была так хороша, что как бы заранее не допускала небрежности в деле, для которого она была предназначена. А поскольку способностей к черчению у меня не было, целый год каждое воскресенье с утра я усаживалась за ватманский лист.
Математика, точнее - геометрия, мне тоже давалась не очень легко. Как правило, однако, я сидела над задачей, пока задача не решалась. Это было вызвано не азартом, а чувством дискомфорта от непонимания. В нашем классе была принята одна любопытная процедура. Ни о чем подобном я не слышала от других школьников. До начала урока выяснялось, много ли народу не сумело справиться с заданием. Если не решили всего два-три человека, надо было попытаться успеть объяснить задачу у доски. Эта роль обычно доставалась мне - не потому, что я была сильна в математике и в физике, а потому, что если я решала задачу, то умела объяснить. Но когда с нерешенными задачами приходила большая часть класса, можно было встать и сказать: "Юлий Осипович, мы сегодня не решили". Это делала я, как сильная ученица, или Таня Э., как староста класса и безусловно "первая" ученица.
В этом случае опрос отменялся. Учителем математики был Юлий Осипович Гурвиц, многолетний декан физмата в одном из московских педвузов. Он вставал в проходе между рядами и, выпрастывая безупречные крахмальные манжеты из рукавов пиджака, начинал объяснять буквально "на пальцах".
Когда я уже в университете рассказывала, что в нашем классе было "не принято" списывать и подсказывать, не говоря уже о шпаргалках, мне, как правило, не верили. Это, однако, было именно так - просто ни в том, ни в другом не было резона.
Я не хочу этим сказать, что отношения между учителями и учениками в нашей школе были идиллическими. Характерно, однако, что я не припоминаю учительских прозвищ. Исключение составляет наша директриса, которую мы за глаза звали "Настасья" и дружно ненавидели. К некоторым учителям мы относились как бы снисходительно, но большинство - любили или уважали.
Читать дальше