Это так же верно, как и то, что я, Костя Перваков, стою сейчас на Бородинском мосту и мои занемевшие руки упираются в чугунную перекладину балюстрады.
Эх, Москва-река, много унесла ты воды с дней разлуки, без забот катишь ты ее в одну и ту же извечную даль! И нет тебе дела до всех этих смешных и никчемных, наверное, с твоей точки зрения, чужих человеческих горестей и бед; тебе дано равнодушно взирать на все: у тебя величие и вечность. Какое тебе дело, например, до Кости Первакова, техник-лейтенанта, которому, как сказал Молозов, предстоит еще встать в общий строй, на свое неизвестное новое место?.. Где он, тот камень, как в сказках: "Направо пойдешь -- убитым быть, налево пойдешь -- повешенным быть?" Почему ощущение раздвоенности снова вползло в душу и мутит и гнетет? Где он, тот вещий голос, что подсказал бы заветное слово? Да, хорошо было тебе, король Хлодвиг. Рядом с тобой в трудную минуту был архиепископ Ремигий, который мог сказать: "Поклонись тому, что сжигал, сожги то, чему поклонялся". А тут кто подскажет?..
У меня оставалось еще целых десять дней отпуска! Время тянулось так медленно, словно кто-то нарочно вдруг умерил его бег. Я твердо решил своим устройством сейчас не заниматься: потом, когда окончательно решится вопрос об увольнении, загадывать вперед нечего!
Слоняться без дела по городу тоже надоело.
Идти к Андрею, Жорке? Меня удерживало от этого шага сознание того, что помешал их веселью, испортил вечер. Знал -- тогда все расстроилось: после моего ухода начался шум, все ополчились на Белохвитииа. Наташка убежала в слезах, за ней удалился и Родька. Впрочем, была и другая причина не ходить к ребятам: меня затянула полоса хандры. Но они сами искали встречи со мной, не раз заходили после работы. Я же к этому времени старался уйти из дому. Мать в такие дни, встречая меня у двери, с сожалением говорила:
-- Где ж ты, сынок?.. Ребята опять заходили.
Ей было невдомек, что я избегал их.
С утра серое, пасмурное небо источало мелкую водяную крупу. Дымная пелена растеклась в воздухе. На старом могучем тополе перед запотевшим окном лениво трепетали от слабого ветерка блестящие листья, показывая серебряную изнанку.
Настроение у меня было скверное. Медленно вышел из дому, брел на авось, с тоской думая о том, как прожить эти десять дней. О Наташке не хотел думать. Казалось, после того вечера навсегда вытравил ее из сердца. Однако, когда на углу переулка открылась гранитная набережная, подступили невольная дрожь и трепет. Те самые места, где мы с ней не раз ходили. А там вон, налево за поворотом, выступ каменной балюстрады, где тогда признался ей...
Кажется, помимо моего желания ноги влекли меня туда. Вот выступ. Все так же равнодушно-тускло отсвечивает шероховатый, вытертый руками камень... Тепло миллионов рук хранит он молчаливо, точно сфинкс. И должно быть, немало тайн, клятв он слышал. А знает ли, сколько их разрушилось, сколько свершилось клятвоотступничеств?
Вернулся домой.
Лег на диван, прижавшись щекой к высокой спинке: дерматин успокаивающе холодил кожу.
У изголовья стояла этажерка; пошарив на ней, достал журнал. Ремарк! "Триумфальная арка". Та самая желтоватая обложка. Аккуратная цветная бумажная закладка между страниц -- знакомая привычка Зины.
Читать я начал с того места, где лежала закладка. Час или два заставлял себя вникнуть в смысл того, что происходило на страницах, понять чужую, неведомую мне жизнь. Эти Жоан и Равик пили и в радости, и в горести. А тут даже не хотелось и этого. Отложил журнал. Ремарк... Причина нашей первой с Наташкой размолвки. Что ж, так она и не поняла его.
Мать собрала на стол обедать. Я ел без желания.
Вечером решил выйти из дому, отвлечься от давящего, гнетущего состояния. Яркий зеленоватый свет заливал площади и улицы. И снова мысли возвращали меня туда, к "медвежьей берлоге". "Что, если я вот брожу здесь, а дома меня ждет что-то необычное и очень важное?" -- внезапно подумалось мне. Мысль эта показалась такой реальной и правдивой, что я повернул назад.
Медленно поднялся по деревянной лестнице. Мать выглянула из кухни:
-- А тут тебя, сынок, человек ждет. Давненько. С твоей службы.
-- Правда, мама?!
Еще не думая, не отдавая отчета, кто бы это мог быть, рванул дверь.
В комнате сидел старшина Филипчук. Он обернулся -- цыганское лицо осветилось радостью. Поднялся: все тот же коренастый крепыш. Я стиснул его руку, потом затормошил, схватив за плечи. Поразительное дело! Я обрадовался ему так, будто не видел его целую вечность.
Читать дальше