— Что ж это было? Ната? Ната? ты же знаешь это? — каким-то не своим голосом сказал, наконец, Ваня, но Нате продолжала чертить вилкой по пустой тарелке, не отвечая ни слова.
— Подумай, Ваня, как чудно, что вот — чужой человек совсем чужой, и ноги у него другие, и кожа, и глаза, — и весь он твой, весь, весь, всего ты его можешь смотреть целовать, трогать; и каждое пятнышко на его теле, где бы оно ни было, и золотые волоски, что растут по рукам, и каждую борозднику, впадинку кожи, через меру любившей И все-то ты знаешь, как он ходит, ест, спит, как разбегаются морщинки по его лицу при улыбке, как он думает, как пахнет его тело. И тогда ты станешь как сам не свой, будто ты и он -- одно и то же: плотью, кожей прилепишься и при любви нет на земле, Ваня, большего счастья, а от любви непереносно, непереносно! И что я скажу, Ваня: легче любя не иметь, чем иметь, не любя. Брак, брак; не то тайне что поп благословит, да дети пойдут: — кошка, вон, и по четыре раза в год таскает, — а что загорится душа отдать себя другому и взять его совсем, хоть на день, и если обоих душа пылает, то и значит, что Бог соединил их. Грех с сердцем холодным или по расчету любовь творить, а кого коснется перст огненный, — что тот ни делай, чист останется перед Господом. Что бы ни делал, кого дух любви коснется все простится ему, потому что не свой уж он, в духе, восторге… И Марья Дмитриевна, вставши в волненьи, прошлась от яблони до яблони и снова опустилась рядом с Ваней и скамью, откуда было видно пол-Волги, нескончаемые леса на другом берегу и далеко направо белая церковь села за Волгой.
— А страшно, Ваня, когда любовь тебя коснется; радостно, а страшно; будто летаешь и все падаешь, или умираешь, как во сне бывает; и все тогда одно везде и видится что в лице любимом пронзило тебя; глаза ли, волосы ли походка ль. И чудно, право: ведь вот — лицо… Нос посередине, рот, два глаза. Что же тебя так волнует пленяет в нем? И ведь много лиц и красивых видишь полюбуешься ими, как цветком или парчой какой, а другое и не красивое, а всю душу перевернет, и не у всех, а у тебя одного, и одно это лицо: с чего это? И еще, — с запинкой добавила говорившая, — что вот мужчины женщин любя женщины — мужчин; бывает, говорят, что и женщина женщину любит, а мужчину — мужчина; бывает, говорят, да я и сама в житиях читала: Евгении преподобной, Нифонта, Пафнутия Боровского; опять о царе Иване Васильевиче. Да и поверить не трудно, разве Богу невозможно вложить и эту занозу в сердце человечье? А трудно, Ваня, против вложенного идти, да и грешно, может быть. Солнце почти село за дальним зубчатым бором, и видные в тех поворотах плеса Волги зажелтели розовым золотом. Марья Дмитриевна молча смотрела на темные леса на том берегу и все бледневший багрянец вечернего неба; молчал и Ваня, будто продолжавший слушать свою собеседницу, полуоткрывши рот, всем существом, потом вдруг не то печально, не то осуждающе заметил:
— А бывает, что и так люди грешат: из любопытства, или гордости, из корысти.
— Бывает, все бывает; их грех, — как-то униженно созналась Марья Дмитриевна, не меняя позы и не поворачиваясь к Ване, — но тем, в которых есть вложоное, трудно, ах как трудно, Ванечка! Не в ропот говорю; другим и легка жизнь, да но к чему она; как щи без соли: сытно да не вкусно. После комнаты, балкона, сеней, двора под яблонями обеды перенеслись в подвал. В подвале было темно, пахло солодом, капустой и несколько мышами, но считалось, что там не так жарко и нет мух; стол ставили против дверей для большей светлости, но когда Маланья, по двору почти бежавшая с кушаньем, приостанавливалась в отверстии, чтобы спуститься в темноте по ступенькам, становилось еще темнее, и стряпуха неизбежно ворчала: «Ну уж и темнота, прости, Господи! Скажите, что выдумали, куда забрались!» Иногда, не дождавшись Маланьи, за кушаньями бегал кудрявый Сергей, молодец из лавки, обедавший дома вместе с Иваном Осиповичем, и когда он несся потом по двору, высоко держа обеими руками блюдо, за ним катилась и кухарка с ложкой или вилкой, крича: «Да что это, будто я сама не подам? зачем Сергея-то гонять? я бы скоро…»
— Ты бы скоро, а мы бы сейчас, — отпарировал Сергей, ухарски брякая посудой перед Ариной Дмитриевной и усаживаясь с улыбочкой на свое место между Иваном Осиповичем и Сашей.
— И к чему это Бог такую жару придумал? — допытывался Сергей, — никому-то она не нужна: вода сохнет, деревья горят, — всем тяжело…
— Для хлеба, знать.
— Да и для хлеба безо времени да без меры не большая прибыль. А ведь и вовремя и не вовремя — все Бог посылает.
Читать дальше