- А я все так страдала. Я ведь, не забудь, откупной породы и Бернадакина крестница, потому что папаша у него в откупах служил. Большое жалованье он получал, но говорил, что страсть как много за то на себя и греха принял. Впоследствии стал Страшного суда бояться, и все пил, и умер, ничего нам не оставил. А у Бернадакина повсеместно много было крестников, и не всем даже давалось на воспитание, а только чьи выдающиеся родительские заслуги. Меня определили учиться, но у меня объявилась престранная способность: ко всем решительно понятиям развитие очень большое, а к наукам совсем никакой памяти не было. Ко всему память и соображения хорошие, а к ученью нет - долбицу умножения сколько ни долбила, а как, бывало, зададут задачу на четыре правила сложения - плюсить, или минусить, или в уме составить, например, пять из семьи - сколько в отставке? - то я и никаких пустяков не могу отвечать. Тоже и по словесности - выговор у меня для всего был очень хороший, окатистый, но постоянно отчего-то особливые слова делались, и как на публичном экзамене архирей задал мне вопрос: кто написал Апокалипс Иоанна Богослова - я и не знала.
- Еще бы! - протянула Аичка. - Да на что это и нужно.
- Решительно ни на что-только сбивают. А тут я на шестнадцатом году, милуша моя, вдруг очень выровнялась и похорошела, стала рослая, а личико милиатюрное, и маленькая родинка у подбородка. Точно я будто французинка. И тут со мною самый подлый поступок и сделали...
- Кто же в этом виноват был?
- Все через родных.
- Это уж как разумеется.
- А потом и пошли меня, бедную, мыкать: французинку, да скорей меня с рук спихивать, кому попало, за русских. Сейчас же вскоре мамаша стала просить о помощи и торопиться, чтобы скорее пять тысяч мне в приданое назначили. Сейчас и жениха какого-то нашли мне-этакого хвата, в три обхвата, и живот этакий имел, - ах, какой выдающийся! Представь себе, так весь огурцом "а-ля-пузе".
- Черт знает что такое! - сказала в возбуждении Аичка.
- Да, мой друг, уж лучше бы и не вспоминать его, - отвечала Марья Мартыновна и продолжала:-а я-то тогда еще всего боялась; но меня ведь и не спрашивали. Он как приехал, так тотчас с мамашей поладил и три тысячи приданого до венца сорвал. Что же, - ведь не родительские, а конторские Бернадакины. Две тысячи маменька еше себе отшибла: "Мы, говорит, тебя воспитывали и кормили. Надо теперь и о младшей сестре подумать". Я ничего и не спорила, своей пользы не понимала. С женихом обо всем маменька рассуждала и с тем уговаривалась, чтобы он уважал мою сердечную невинность и никогда никакого попрека мне от него не было, а между тем, как ему две тысячи не додали, то он после только и знал, что стал попрекать, и ужасно все мотивировал и посылал, чтобы я ходила просить, и дома со мной ни за что не хотел сидеть. Даже часто ни обедать, ни ночевать не приходил, и моя эта французская милиатюрность, и стройность, и родинка ничего его не только не утешали, а даже он стал меня терпеть не мочь, и именно за то, чем могла я понравиться, делал мне самые обидные колкости.
"Что мне, - говорит, - с тобой за удовольствие? в кости, что ли, я буду играть? Я обожаю в даме полноту в обхождении".
- Значит, вы его в воображение не умели привести, - вставила Аичка,
- И нельзя.
- Это пустяки!
- Нет, нельзя!
- Отчего же?
- Хладнокровие такое имел, как настоящий змей, и это, его-то испугавшись, я и иглу в себя впустила. Он на меня топнул, а я иглу-то вместо подушки в себя воткнула. А потом, когда я больная была, и если, бывало, почувствую, где игла колет, и прошу, чтобы скорее доктора пригласить, чтобы из меня иглу вон вытащить, потому что я ее чувствую, так он и тут преспокойно отвечает:
"Для чего такая нетерпеливость! подожди, может быть игла из тебя теперь и сама где-нибудь скоро выскочит".
Аичка рассмеялась и спросила:
- И что же, наконец, вышло?
- Наконец то вышло, что у меня игла нигде не вышла, а зато он сам у своей полной дамы закутился, и попал ему такой номер, что он помер, а я тогда ему назло взяла да сейчас и вышла за подлекаря.
- Этот лучше был?
- Еще хуже.
- Неужели опять в три обхвата?
- Нет!.. Чего там! Этот, напротив, весь был с петуший гребешок, но зато самый выдающийся язвитель. А маменька пристала: "Иди да иди". "Ты, говорит, на французинку подобна, и он к этой породе близок". А его всей близости только и было, что его фамилия была Померанцев, а лекаря его называли "Флердоранж". А его просто лучше бы звать Антихрист, Мне даже пророчество было за него не идти.
Читать дальше