Возвращаясь домой, они охраняли свечи ладонями, чтобы донести непогасшими. Дома никого не было — они не хотели бы сейчас никого видеть; вдвоем сели кулича, пасхи и, не говоря сами за что именно, подняли по бокалу вина за прекрасное и настоящее, к чему стремились. Эта заутреня и розговены остались для них навсегда памятником чего–то порубежного, той черты, с которой как будто начинается новая жизнь.
Через три дня, когда праздники были уже на исходе, они получили из деревни телеграмму: дедушка скоропостижно скончался.
XLVIII
Ночь в Италии, у Сестри, на развалинах монастыря, была решающей в жизни Степана.
С нее началось его духовное возрождение. Прежде всего он почувствовал давно не испытанный прилив силы и бодрости. Он с прежней ясностью сознавал всю тягость ответственности и заблуждений, лежавших на нем, но ему уже не казалось, что он отверженный. Зависело это оттого, что теперь в его сердце сияла любовь к Евангелию, Христу. Эта любовь, принимая в себя — как море большую реку — его прежнее народолюбие и сочувствие угнетенным, освещала их необыкновенным светом. Она давала объект поклонения — жизнь Христа, она давала путь к искуплению совершенного, путь к подвигу.
Степан не перестал думать, что главная задача его деятельности есть помощь народу на пути освобождения, приближения к царству света и правды, — но теперь это освящалось именем Христа. Потому надо так делать, полагал он, что милосердие и братолюбие завещал Христос, и делать надо теми же средствами, какими делал Он: любовью и проповедью. Не рассуждая о том, насколько это приложимо к другим, Степан твердо знал, что сам он уже неспособен на насилие. Он мог сопротивляться лишь пассивно. Это новое, чистое сознание, вместе со смутной надеждой на то, что любовь снимет бремя с его совести, давало ему светлое настроение.
С ним он уехал в Россию. Он не знал еще в подробностях, как будет проводить свои новые взгляды: хотя он и не отказывался от социализма, напротив, по-прежнему, твердо был уверен в его правде — однако, ему трудно, пожалуй, даже невозможно было бы одобрить теперь все способы действий, применявшиеся социализмом русским. В частности, он был, конечно, против террора.
Жизнь не дала ему столкнуться в решении этих вопросов с товарищами: в России его тотчас арестовали, и теперь уже как террориста. Через полтора месяца он приближался к месту своей новой жизни, каторге на реке Амуре.
Тут в первый раз пришлось ему говорить о волновавшей его теме и в первый раз, после порядочного промежутка, испытать физические страдания и издевательства.
Товарищи отнеслись к нему разно: большинство с ним не соглашалось, говоря, что хотя идеалы евангельской кротости и возвышенны, но к жизни неприменимы. Ему приводили примеры, откуда следовало, что в некоторых случаях физическое насилие необходимо. Это не колебало общего его духовного устремления. Он возражал, что социализм настолько ему ценен, насколько несет в себе начала гуманности, добра и милосердия. От террора же отдельных лиц — лишь шаг до казней, по приговорам трибуналов: что совсем принижает их идею.
Из споривших лишь один согласился с ним. Это был немолодой человек, чахоточный, не в первый раз бывший в Сибири, и в Сибири же получивший чахотку (жандарм проломил ему коленом грудную клетку) — по фамилии Типол. Худой, желтый, с нечесаной бородой, он ехал на неминучую смерть. За последние годы своей страдальческой жизни он много думал о том, как жить. Он сказал:
— Товарищ Степан прав.
Ему стали возражать, но он, лежа на своей койке и глядя куда–то вдаль темными глазами, ответил:
— Я сам раньше был террористом. Но теперь думаю по-другому. Мы не имеем права смерти над людьми. Пусть это делают те, кто за зло. Социализм гуманитарен. Жизнь человека неприкосновенна.
Он сказал это тихо. Он покашливал, отирал платком пот со лба и его глаза выражали что–то серьезное, и большое, до чего он додумался в мучительные часы болезни и сознания скорой смерти.
Этот разговор происходил за несколько дней до несчастия, обрушившегося на этих людей, плывших, чтобы войти в первые круги Ада и погибнуть там.
В их среде не все были настроены как Степан или Типол. Были очень молодые, и горячие люди, которым хотелось вырваться. Для этого, по общему уговору, решили разобрать обшивку в одном месте, где она была слаба, сделать брешь, и во время ночной стоянки попытаться бежать. Работали по очереди, в величайшей тишине и тайне. Однако, на одной поверке, когда в камере произвели обыск, работа была открыта. Начальство знало, конечно, что делалось это сообща. Но почему–то, быть может, чтобы чувствительнее было наказание, решили отобрать тех, кто казался строптивее, высечь розгами и запереть в карцер. Произошла зверская сцена. Разумеется, ссыльные сопротивлялись, не желая отдавать товарищей. Сопротивлялся и Степан. Он загородил собою маленького еврея, бундиста, отчаянного и страстного мальчика, который в общей свалке был затиснут в угол. Степан уперся как бык, схватил одной рукой скобу, плечом прижался к стене и, отставив назад ноги, не давал подступу в угол.
Читать дальше