С бабушкой мы обычно возвращались домой на катерке, понтонная пристань была прямо у пляжа. Она покупала билеты, мы садились по борту на деревянную лавку, где сидело уже много людей, таких же, как мы, вытряхивая однообразно пляжный песок из туфель, отчего им оказывалась усеяна вся палуба. Катер начинал отходить, вода кругом вспенивалась. Было никогда не понятно, что же несло его потом по воде, - казалось, сама река. Днепровские воды жирно ворочались за бортом. Дул мокрый ветер, каждым махом окропляя лицо брызгами. На середине Днепра открывался вид во все стороны света. Когда катерок причаливал к берегу, одетому в гранит, жизнь опять делалась обыденной и маленькой.
С дедом возвращались пешком. Шли долго, по бетонным плитам, что лежали на острове вместо дороги. Я любил дерево шелковицы, росшее на отшибе, там, где бетонная полоса только выходила на прямую, отчего задерживаться подле шелковицы на обратном пути уже не хватало терпения. Но дерево с такими ягодами, как это, казалось мне, росло на свете только одно - на этом острове. Ждала еще на пути заброшенная вышка для прыжков с подвесным парашютом, что была когда-то аттракционом. Проходя мимо, думал о той далекой высоте, куда уводила железная лестница внутри вышки, отчего захватывало дух. Но незаметно бетонка выводила на пешеходный мост через Днепр, и потом уж, глядя нечаянно с его середины вниз, на мглистую толщу воды, отнималось дыхание от высоты, на которой вдруг оказался, минуя карликом мертвую вышку. Переходя мост, я поневоле воображал, как падаю с него. И уже дома видел это как сон, просыпаясь в поту от пережитого до самого конца ощущения падения. Шагать по мосту было мукой. Хоть и убеждали, что мост никогда не обрушится, но, чувствуя его колебание, дрожание под собой, я порой думал, что мост обязательно обрушится, если на него встанут сразу много людей. Идти по мосту в толпе было самым ужасным. Дедушка посмеивался надо мной. Ему нравилось, что я притих и боюсь. На него в такие минуты будто снисходило успокоение. Так он избавлялся от переживаний, что начну делать все, что захочу.
Мы ехали в трамвае, где дедушка опять молчал, но, перейдя порог дома, стал ласковым, нахваливая все то, что мы сделали с домиком, и я понимал, что теперь уж пришел его черед слушаться и бояться. "Да пропади оно пропадом! Да кому оно нужно! Вечно ты так, ни себе, ни людям! Ну что, рад? Ты еще золотом его покрой!" - покрикивала бабушка, узнав, что он опять потратился, да еще и тайно от нее. Но принесенные дедом лещи на этот раз ее усмирили: она очень любила уху, которую варила с такой радостью, будто бы для себя одной, хотя все лучшее отдавала сперва деду, потом накладывала в мою тарелку и только тогда доедала что оставалось.
Наверное, дед потому относился без шуток к ее приговорам, что бабушка и была в прежней жизни судьей. В альбомах много я видел однообразных фотографий разных лет: широкий стол, накрытый или не накрытый сукном, но всегда - с графином посередине; три строгих человека - только три, стоя или сидя за столом; однако завораживали не люди и вся их кладбищенская торжественная строгость, а стулья под ними - тяжеловато-черные, будто чугунные, с высокими узорными спинками, что украшали, как короны, головы людей, сидящих за столом. На фотографиях разных лет, от самых старых, водянисто-блеклых, до свеженьких и блестящих глянцем, на которых бабушку я видел уже узнаваемо седой, и люди встречались разные, никогда не попадались одни и те же, и разительно менялись одежды, да и выражение лица бабушки. На старых фотографиях она была самой молодой, сидела не в центре, а скромненько с краю, одетая в потертый то ли пиджак, то ли френч, тогда как за столом восседали самодовольные военные мужчины и похожие на них женщины, такие же самодовольные, гладко и с иголочки одетые в плечистые пиджачки толстухи, с пышной лепниной причесок на головах - не прически, а пироги. Лицо ж молодое бабушки было неуверенным, но и цепким, жестоким: жестокость впивалась в него и делала его свет неживым, стальным. Однако чем старее бабушка была на фотографиях, тем добрее, и уж там, где она сидела председателем, на лице ее уже теплилась чуть заметная улыбчивость, снисхождение, похожие на грусть. Те другие, что сидели по краям, напряженно глядели вперед, будто чего-то втайне боялись, а она не боялась; и костюмчики на ней были светлые да мягкие, все больше из шерсти. А на одной фотографии она и вовсе сидела по-домашнему в вязаной шерстяной кофте. Были фотографии, где она стояла в полный рост с худой крепенькой папкой в руках, погруженная в нее с угрюмым сосредоточенным выражением лица чистильщика.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу