Она остановилась и перевела дыхание.
Заря погасала. Поле облекалось сумраком. В избах появлялись огоньки.
– Хороши тоже! – вдруг неожиданно и сурово произнесла Алена.
– Милая ты моя, – живо возразила офицерша, – да разве же я не знаю? Я ведь все знаю, голубка. Я про одно говорю: сердце-то они у меня растворили. Вот про что! А уж как они темны да несчастны, я и сказать-то того не сумею… Я ли на них не нагляделась! Бывало, сижу, сижу за буфетом-то и все примечаю, все думаю об них. И много я тут плохого увидала. А чего нет хуже – дружества нет у них. Друг-то против друга подкопы да подвохи, и всякий-то норовит обморочить другого!.. И вот торговля эта у них развелась: всякому бы нажиться да вылезть в купцы; и об одном думает, нельзя ли брату своему на шею сесть… Ах, ужасно все это!.. И опять вино и драка… Все, все я видела!.. Но только я так думаю, все это от невежества от ихнего. Душа-то ведь, ах, какая золотая у них!
Наступила пауза.
– И еще я вот что думала, – продолжала офицерша, – одна нам дорога, благородным-то людям, – народ учить. Я ведь пожила. И я много видела. И вы не думайте, что счастливы благородные-то люди: пусть у них и деньги и все, но только все ж таки они несчастные. Пустота у них, вот что. Таскается-таскается благородный человек, живет-живет и вдруг видит страшная-то скука в жизни. И некуда ему деваться. Я по себе сужу. Ах, что же это я за несчастная была!.. И все-то, бывало, о себе думаешь, и как одеться, и что сказать, и все… И выходило страсть как скучно!.. Иной раз думаешь-думаешь так-то: господи, да неужто так и жить!.. И живешь. Вот зверей я видела в клетке, так-то маются… Ходит-ходит, сердечный, по клетке и думается ему, милому, – дело он делает, а вместо того только одна неволя… Нехорошо так.
Она грустно опустила голову и задумалась.
Вдруг в конце деревни послышался детский плач, и раскатистая женская ругань явственно раздалась в неподвижном воздухе. Офицерша встрепенулась. – Что это! – воскликнула она тоскливо, и все лицо ее изобразило мучительную тревогу.
Алена встала и чутко прислушалась.
– Ах ты, такой-сякой! – кричала баба. – Я тебя, родимца, куда спосылала, а?.. Я тебя к тетке, дьяволеныш, а ты замест того… на!.. на!.. на!..
И здоровые шлепки звучно оглашали воздух. Мальчик плакал жалобно и бессильно.
– Мосевна Митрошку колотит, – равнодушно произнесла Алена и снова уселась на перила.
Мы помолчали несколько минут. Офицерша нервно кусала губы. Наконец в воздухе снова воцарилась тишина. Где-то вдали глухо и прерывисто залаяли собаки.
– Нет, это прямо нечестно! – горячо и взволнованно заговорила офицерша. – Нечестно видеть кругом, что люди слепые какие-то… Видеть, что они бьют детей и сами дерутся и опиваются… и знать, что есть спасение, есть свет… и сидеть сложа руки… Никогда, никогда! О, неужели же бывает какое-нибудь дело важней этого! Ни за что не бывает… Ну как же это не счастье – слепцам глаза открыть, исцелить их… Вы думаете, Мосевна плохая баба? Нет, она – хорошая баба!.. А за что же она бьет Митрошку? Темная она, слепая она, неразумная… Ну-ка, научите ее грамоте… Только научите!.. И не будет она больше, бить Митрошку. И Митрошка своих детей не будет бить… Ах, как это не поймут, ведь это так просто, так…
Я не возражал офицерше. Мне казалось нехорошим колебать эту фанатическую веру. И притом так было ясно, что вера эта есть вместе с тем и единственное спасение самой офицерши – все ее мечты, все ее идеалы покоились на ней. И она с такой трогательной страстностью относилась к этим идеалам и так беззаветно отдавалась фантастическим грезам своим, что было больно. Чувствовалось, что опора у ней хрупкая… А между тем мне было легко и хорошо с ней. Обаяние какой-то девственной чистоты и высокой нравственной силы сказывалось невольно.
Было поздно, когда мы разошлись. Притом у офицерши разболелись зубы.
– Ах, постоянная это моя болезнь! – со вздохом сказала она, когда мы вошли в комнату, и, показывая мне пузырек с морфием, улыбаясь, добавила: Вот чем спасаюсь – знакомый фельдшер удружил… Ведь вы знаете, это – яд, и очень сильный… Глотнуть и – брр… – Она шутливо сморщилась, сделала гадливую гримасу и начала осторожно наливать морфий на вату.
Мы простились.
С тех пор мне не довелось ее видеть. Немного спустя после нашего первого знакомства я уехал и воротился в степи только к уборке. Об ней же слышал, что она учит по-прежнему хорошо и старательно и даже летом не бросала занятий, обучая тех ребят, которым можно было увернуться от страды; но вместе с тем говорили про нее, что она невесела и смотрит больною. Я все собирался завернуть к ней, как вдруг неожиданно подвернулось это странное сообщение Василия Мироныча.
Читать дальше