А Тутолмин переживал странное состояние. С первых слов Волхонского о русских сказках в нем закипела жестокая злоба к этому эффектному баричу, так покойно развалившемуся в своих мягких креслах. Но по мере того как Волхонский говорил, злоба эта пропадала и сменялась каким-то холодным и надоедливым ощущением скуки. Он вяло и уже без малейшего раздражения следил за желчными выходками Алексея Борисовича, и когда тот кончил, только для приличия возразил ему:
– Но песни…
– Ах, песни! – живо подхватил Волхонский, возбужденный собственным своим красноречием. – Ну конечно, как не быть поэзии в русской народной песне. Брызжет!.. «Во ракитовом кусточке лежал-потягался молодчик»… Так, кажется? («И охота ему ломаться!» – думал Илья Петрович). Или: «Не белы-то снеги в поле забелелися, – забелелись у мово милова белокаменны палаты», в которых какие-то «писаря» что-то пишут… Или: «Как по матушке по Волге сподымалася невзгодушка», и в косной лодочке подплывал «ко Татьянину подворью» целый гардероб в образе камзола, штанов и прочего скарба («Pardon, Варя!» – произнес он в скобках). Бог с вами, какая же это поэзия!.. Это смех, это, если хотите, лепет ребяческий, а отнюдь не поэзия. А приемы! А этот вечный и часто совершенно нерезонный переход от какой-нибудь ивушки к девке, у которой «ненароком» развязалась оборка у лаптя!.. Или, может быть, скажете, что в образах, в оборотах речи ваши песни прыщут поэзией?.. А я вот не понимаю этого. Я не понимаю, почему выражение: «снежки белы лопушисты – именно „лопушисты“ – покрывали все поля, одно поле не покрыто – поле батюшки мово», почему это выражение поэтичнее, хотя бы такого:
И ты богиня, о
Я шел деревню чрез, —
Мужик несет вино,
В жилище крыши без…
Все засмеялись, а Тутолмин снова подумал: «И чего он ломается?»
– А возьмите изображения ваших песен, – с пущим жаром продолжал Волхонский, – возьмите ихние идеалы. Вот герой, пользующийся явным сочувствием песни: «Чисто, щепетко по городу погуливат, он енотову шубенку за рукав ее тащит (каков!), бел персицкий кушачок во белых руках несет; черна шляпа с подлиманом (вы не знаете, что это за штука такая?), черна шляпа с подлиманом на русых кудрях его…» Хорош гусь! – И пренебрежительно добавил: – Нашли поэзию!
– Видите ли, какая она штука, – совершенно спокойно сказал Илья Петрович, – спорить нам бесполезно: между нами органическое непонимание. Вы говорите про Фому, я – про Ерему.
Варя незаметно кивнула головою.
– Но помилуйте, – несколько обидевшись, возразил Волхонский, – я ведь знаю, что на свете есть логика.
– В том-то и дело, что логика-то у нас разная. Ну к чему поведет, если я буду вам говорить, что трудно себе представить более поэтичный оборот, как этот: «Не шуми ты, мати, зелена дубравушка, не мешай мне молодцу думу думати», и что вообще вся эта песня насквозь проникнута великолепнейшей образностью и строгой величавостью тона… Вы скажете, что любой сонетик Пушкина перещеголяет эту песню.
– А эта песня приведена у Пушкина! – живо произнесла Варя.
– Ей-богу, не помню-с, – может, и приведена, – небрежно проронил Тутолмин.
– В «Капитанской дочке», – напомнила Варя.
– Ей-богу, не помню-с, – упрямо повторил Илья Петрович.
– Ах, какая прелестная песня, папа! – воскликнула девушка. – Ты не поверишь, до чего она делает впечатление… Именно какая-то величавость в ней и строгость тона!
– Может быть, – сухо ответствовал Волхонский и с видом изысканной вежливости предложил гостям сигары.
Произошло неловкое молчание. Тутолмин порывисто сосал сигары и думал с досадою: «И зачем меня занесло в этот комфортабельный катух?!» А Варе было нехорошо за отца; и не то, чтобы она не соглашалась с ним, – ей даже нравилась юмористическая форма его выходок, – но отношение к этим выходкам Тутолмина смущало ее. По этому отношению она догадывалась, что отец говорит, должно быть, очень избитые и, пожалуй, даже пошлые вещи. И что вообще он, должно быть, ужасно отстал. И ей было больно это. Она даже чувствовала, как кровь приливала к ее щекам и шея нестерпимо горела под двойными городками рюша. Захар Иваныч тоже был недоволен. «Испортили вечер миляге», – думал он, мельком поглядывая на сумрачную физиономию Ильи Петровича.
И вдруг Волхонский ясно увидел, что он произвел дурное впечатление. «Однако не подумал бы этот misérable [4], что я консерватор, – опасливо шевельнулось в нем, – ведь у них, если на мужичка посмотрел косо, и пропал бесследно…» И странное ощущение какой-то холодной и неприязненной струи коснулось его.
Читать дальше