Странный её костюм заставил его вздрогнуть от удивления и восторга.
Она была одета чёрной бабочкой.
Его очарованный взгляд охватил сразу её высокую, тонкую, гибкую и необыкновенно пропорциональную фигуру, вырисовывавшуюся во всей своей пластичной красоте. Ноги её были в чёрном трико, прошитом вдоль золотыми и серебряными нитями, пробегавшими как электрические искры при малейшем её движении, торс как изваянный в чёрном бархатном корсетике, с которого от талии до начала ног, как короткая юбка, спускались нити стекляруса и бисера, грудь вся как кираса буквально была залита бриллиантами, на голове, на её тёмных кудрях — всюду блестели драгоценные камни, и даже высоко над головою, на невидимых усиках дрожали два большие бриллианта. Громадная булавка, вроде той, на которую коллекционеры накалывают бабочек, была как бы воткнута в неё на самой середине груди. За спиною дрожали два маленьких, чёрных, лёгких крылышка. На прелестных голых руках, без перчаток, сверкал целый ряд блестящих тонких браслетов, от плеча до кисти руки.
Только женщина светская, богатая, известная всему Парижу своею красотой и эксцентричностью, могла безнаказанно позволить себе такой наряд.
Когда, наконец, Люсьен мог добраться до неё сквозь густую толпу, она взяла его под руку.
— Берегите мои крылья, — сказала она, — я не хочу помять их.
— Не всё ли вам равно теперь, когда вы уже на булавке? — ответил смеясь Люсьен.
— О! Вы думаете? Ну нет, моё сердце цело, я вколола её только чтобы избежать покушения парижских натуралистов… Хотите — выну? — спросила она вдруг серьёзно, как будто отстаивая свою свободу, и положила руку на бриллиантовую головку булавки.
— Не троньте, ради Бога, маркиза, оставьте мне ещё хоть ненадолго иллюзию, что сердце этой бабочки проткнуто, и что она составляет…
— Часть вашей коллекции?
— О нет, моё единственное сокровище!
— Вы печальны сегодня… Есть что-нибудь новое?
— Я надеюсь, вы не будете танцевать в этой толпе; если вам всё равно — взойдёмте на верхнюю галерею.
Они поднялись на второй этаж: там было мало народа.
Даниелла опёрлась на бархатную балюстраду и смотрела вниз; под нею пёстрый костюмированный бал развёртывал свою панораму, звуки музыки доносились смягчённые, и говор тысячной толпы вторил ей как ропот отдалённого моря.
— Очень мило, — сказала она скучающим тоном и, не повёртывая головы, добавила, — ну, говорите скорее, зачем вы вдали меня у входа и привели сюда в эту пустыню?
— Как могли вы угадать? — и он остановился, находя глупым вырвавшийся вопрос, — Да! Я хотел говорить с вами, Даниелла, и то, что я скажу или сразу прервёт навсегда наши отношения, или свяжет нас ещё неразрывнее, ещё теснее…
Она не двинулась и не оглянулась на него, он продолжал.
— Я разорён до последнего чека, которого хватит мне только на то, чтобы задержать здесь ненадолго кредиторов, а самому уехать в Марвиль, к матери, где она устроила для меня выгодную во всех отношениях партию. Граф Нерра согласен отдать мне руку своей дочери Нанси и с нею приданое, которое поставит меня снова на ту ступень, которую и должен занимать в обществе. Кроме того, мать требует, чтобы я имел законного наследника и дальнейшего представителя рода, в котором я теперь последний. Вы лучше всех, Даниелла, знаете обязанности, которые каждый из нас, представителей древних родов Франции, должен нести.
Она молчала и смотрела вниз.
— Есть другой выход, Даниелла, и, может быть, самый простой, отдать всё в руки кредиторов и ехать в Алжир, вступить в действующую армию и там искать конца?
— Надо ехать в Марвиль и жениться, — начала было Даниелла, и вдруг смолкла и снова стала глядеть вниз.
Она хотела сказать: «Но ты мой, я слишком много страдала и любила, чтобы теперь отдать тебя другой», но она вдруг вспомнила, — она тоже со своею рукой принесла миллионное приданое, родители тоже нашли ей партию, и маркиз д'Абри, через месяц после дозволенного светским кодексом ухаживания, повёл её к венцу. С тех пор прошло всего пять лет, у них был сын, и маркиз, находя, что им выполнена вся возложенная на него обществом задача, жил три четверти года на своей яхте за границею и один охотничий сезон в своём поместье, и эта жизнь, которая привела бы в отчаяние всякого, кто только придаёт смысл словам: семья, домашний очаг, — здесь, в парижском обществе, считалась нормальной и не шокировала никого, потому что все необходимые правила приличий, «convenance», были соблюдены; и вот человек, которого она любила, которого считала лучшим из людей, в груди которого предполагала честное, доброе сердце, идёт тою же дорогою и так же холодно и жестоко собирается разбить сердце девушки, он ведёт её за собою не для того, чтобы быть ей другом и защитником, но чтобы, взяв от неё всё, что требуется для поддержки и восстановления его имени, бросить её одну в этот пустой, бездушный свет.
Читать дальше