24 ноября
Разве это война? Красные сдаются почти без боя. Вчера мы взяли батарею - четыре орудия, сегодня два пехотных полка. Федя хвалится: "Так и ставку ихнюю голыми руками возьмем". Егоров останавливает его: "Не мели. Воля божья... О себе пекись... Как бы не забрали тебя..." Но я спокоен: Федю не заберут.
Холодно. Свищет ветер. Воет и разыгрывается метель. Вреде выстроил пленных в поле. Он командует:
- Смирно!
Восемьсот одетых в военную форму крестьян впиваются мне в лицо. У всех один и тот же, напряженный и недоверчивый, взгляд. Они озябли, держат руки по швам и готовятся к смерти. Федя спрашивает:
- Прикажете тачанки подать?..
Тачанки... Нет, я не расстрелял никого. Я предложил желающим вернуться в Бобруйск, желающим записаться к нам. И я сказал, что каждый волен идти домой.
Они не поняли. Кружилась снежная пыль, таяла и забивалась за воротник. Я ушел. Они все еще ждали. Ждали чего? Тачанок?..
25 ноября
К пленным я послал Егорова и "мужичонков" из Бухчи. Я не знаю, о чем они говорили. Вероятно, опять о панах, о земле, о подводах, о генералах. Но к вечеру у нас составился новый добровольческий полк - 1-й партизанский, пехотный. И теперь во мне живет звериное чувство: я хочу драться. Драться, даже если нельзя победить.
26 ноября
Я люблю Ольгу. Любит ли Ольга меня? Я впервые задаю себе этот вопрос. Там, в Москве, я знал, что она не может меня не любить. Какая женщина устоит против любви? Какая женщина не истомится и не взволнуется страстью? Чье сердце выдержит самоубийственный поединок?.. Но ведь теперь между нами даже не бездна, а колодец ее. Колодец бедствий, тревог, несчастий и поражений. Не тюрьма и не Лубянка страшны. Я сожгу тюрьму и взорву Лубянку... Страшна неразделенная жизнь.
27 ноября
Я написал на клочке бумаги: "Начальнику Бобруйского гарнизона. Приказываю вам сдать немедленно город. В случае неисполнения сего приказания я вас повешу. Деревня Микашевичи. Подпись". Эту записку я передаю перебежчику. Молодой солдат в шлеме улыбается и прячет ее за рукав.
- Ничего больше, товарищ?
- Ничего.
- Счастливо оставаться, товарищ.
Для него я "товарищ", а не "господин полковник", и уж конечно не "его благородие". Вреде не признает этих "коммунистических новшеств". Он не может понять, что он давно не его величества лейб-гусар, а такой же доброволец, как Федя. "Товарищ" звучит для него оскорблением. Мне все равно: лишь бы сдался Бобруйск, лишь бы сделать еще один, пусть обманчивый, шаг к Москве... Мне приказано ждать. Тем хуже. Завтра я наступаю.
28 ноября
Целый день длился бой. Грохотали орудия, разрывались, взметая землю, гранаты, звенела и таяла в голубых небесах шрапнель. Я смотрел в бинокль, как на окрестных холмах перебегали за березами люди и падали под нашим огнем. Не люди, а игрушечные солдаты. Игрушечная шашка, как спичка; игрушечная винтовка, как карандаш; игрушечный разрыв, как дым папиросы. А когда мы взяли холмы, на истоптанной прошлогодней траве валялись шапки, сумки, шинели. Федя поднял одну, офицерскую, подбитую мехом. Она была испачкана кровью. Он счистил ножом кровь и надел шинель в рукава. Уланы мерзнут и завидуют Феде: "Ординарцам всегда везет". Но сегодня везет и им: люди сыты, и у лошадей есть овес.
29 ноября
Мы вошли в Бобруйск на вечерней заре. Садится круглое, багровое солнце. На гулких улицах ни души. Чернеют заколоченные дома, и четко, иглами, торчат фабричные трубы. На главной площади, на канате, два источенных дождями портрета: Ленин и Троцкий. Егоров саблей разрубает канат.
Мы победили. Но во мне нет радости, знакомого опьянения: русские победили русских. На стене белеется прокламация. Я срываю ее. В ней говорится о нас - "разбойниках" и "бандитах". И я спрашиваю себя: брат на брата или клоп на клопа?
30 ноября
Взводный Жеребцов делает мне доклад:
- Так что взяли нас, господин полковник, под Микашевичами, в разъезде, - Кучеряева, Карягина и меня. Привезли в Бобруйск, потащили в Чеку. В Чеке не комиссар, а толстая баба, содком. Во френче и в галифах. В руке у нее наган. Взглянула на Кучеряева, говорит: "Ползи на коленях". Кучеряев пополз. Она трах из нагана. Потом Карягину: "А теперь ползи ты". Карягин туда-сюда, а в дверях чекисты стоят, смеются. Нечего делать. Пополз. Она снова трах. Уволокли чекисты обоих, а она ко мне повернулась и ласково так говорит: "Как тебя звать, товарищ?" - "Василий". - "Ну что ж, покури, товарищ Василий", и папиросу дает. Взял я папиросу, курю. А она меня подозвала к себе и руки на плечи положила: "Ты ведь все мне расскажешь, товарищ Василий?.. Сколько у вас коней, орудий, винтовок..." Я ей было пушку залить хотел, а она как закричит на меня: "Врешь! Правду говори, сукин сын!.." - "Не могу знать", - говорю. "А, так ты так?.. Всыпать ему пятьдесят!.." Всыпали. "Ну?" Я молчу. Она встала со стула и раз меня хлыстом по щеке. Искровянила все лицо. "Увести его. Всыпать еще полсотни, а потом на сосиски". Увели меня в паку, есть и пить не дают, измываются только. "Ты, - говорят, - Иуда, продался господам". А тут вы подошли и, слава богу, освободили... Она с комиссаром, сказывают, до сих пор укрывается здесь. Тетерины их фамилия.
Читать дальше