<...> Меня он еще недавно мучил изрядно. Одна особенность его меня поражает. Заметили ли Вы, как бедны и невыразительны его описания, как бессилен он перед обыденным, даже не обыденным, а нашим земным? Силы и изобразительности он достигает только говоря о пространстве. Пространство - вот, кажется, его idee fixe. Он и слушателя или читателя как-то растворяет словами в пространстве. Помните эту одну стонущую игру рифм в "Мцыри"? <... > К Лермонтову у меня какая-то духовная вражда, и у Вас, кажется, тоже. Под печоринским демоническим обликом истинный демон - пространство, бесконечность. Самый губительный соблазн. Я живописец, и что такое пространство я знаю и вижу, чем оно сделалось у Лермонтова. Наше спасение форма, наша гибель пространство".
В статье 1911 года (опубликованной в 1912 году) уже заложены многие идеи, нашедшие развитие в романе. Но существенно смещены полюса. В 1911 году Садовской, вслед за Вл. Соловьевым, противопоставляет Лермонтову Пушкина, сумевшего найти не давшуюся Лермонтову гармонию ("Спасти от демона-Лермонтова может только серафим-Пушкин, из подземного мира уносящийся "в соседство Бога""), а спустя девять лет в эссе "Святая реакция" он уже не находит у Пушкина гармонии между "соблазном" искусства и простыми житейскими ценностями, понимание важности которых пришло слишком поздно:
"В " Гавриилиаде" Пушкиным осмеян Иосиф, обручник Богоматери. Поэт насмешливо просит у него "беспечности, смирения, терпения, спокойного сна, уверенности в жене, мира в семействе и любви к ближнему". Тогда еще он не подозревал всей ценности этих скромных благ. Из них ему как есть ничего не досталось, но этого мало, - жена невинна, а он - патентованный рогоносец. Так хитрый сатана разыграл над своим поэтом тему "Гавриилиады"".
Если в 1911 году Мартынов для Садовского как бы окарикатуривает Печорина, воплощая наяву худшие стороны лермонтовского героя, если он убивает великого поэта, не понимая, "на что он руку поднимал", и обречен терзаться всю оставшуюся жизнь, то ко времени создания "Пшеницы и плевел" скромные ценности "обывательского" идеала становятся для Садовского по меньшей мере равнозначны и равновелики ценностям жизни не рядовой.
"Пшеница и плевелы" писались Садовским в 1936 - 1941 годах, в промежуток между столетними юбилеями двух смертей: Пушкина в 1937-м, отпразднованного с некой инфернальной помпезностью, и Лермонтова в августе 1941-го, оказавшегося, как и столетие со дня его рождения в 1914-м, смазанным из-за войны.
"Пшеница и плевелы" - не только роман о Лермонтове и Мартынове. Менее всего к этому произведению подходит жанровое определение исторического или биографического романа. Ко времени создания "Пшеницы и плевел" этот жанр откристаллизовался в достаточно устойчивые формы, в чем-то общие и для новаторских "Штосса в жизнь" и "Смерти Вазир-Мухтара", и для более традиционного "Петра Первого", и для добротно-ремесленного "Рулетенбурга", и даже для откровенно халтурного "Пушкина и Дантеса" (роман Василия Каменского). "Пшеница и плевелы" никак не становится в этот ряд. Даже само "качество письма" Садовского выглядело неуместным анахронизмом. Любопытна надпись, сделанная на рукописном экземпляре романа в конце первой части одним из читателей (по нашему предположению, М. А. Цявловским): "Насколько скучно у И. А. Новикова! У Тынянова есть подобие литературы. Ну, а остальные..."
Конечно, и у такого знатока и любителя старины, каким был Садовской, при желании можно найти не одну историческую неточность. Это обусловлено как уровнем современных автору исторических знаний, так и художественными задачами Садовского. Например, сегодняшнее лермонтоведение не склонно ставить историю с распечатыванием Лермонтовым доверенного ему для передачи Мартынову пакета (существуют разные мнения относительно достоверности этого эпизода) в связь с дуэлью, состоявшейся четырьмя годами позже. Но одно дело - ошибки и погрешности подобного рода (вспомним, что Бориса Пильняка на повесть о Лермонтове "Штосс в жизнь" вдохновила беспардонная мистификация Павла Петровича Вяземского "Записки Омэр де Гелль") и совсем другое ощущение эпохи. Дубельт, голышом принимающий подчиненного в кабинете, поскольку врач-де прописал ему воздушные ванны, в романе К. А. Большакова "Бегство пленных, или История страданий и гибели поручика Тенгинского полка Михаила Лермонтова", император Николай Первый, выходящий к придворным в распахнутом халате, напоминая больше Ноздрева, чем самодержца всероссийского ("Кавказская повесть" П. Павленко), и подобного рода сцены, читая которые испытываешь стыд за авторов, у Садовского невозможны.
Читать дальше