Сняв пиджак и засучив рукава рубашки (рубашку Осокин по застенчивости не решился снять), он начал сосредоточенно мыться. Прикосновение холодной воды было неизъяснимо приятным. Молодая женщина, набрав в эмалированный таз воды, вернулась к Лизе, неподвижно лежавшей на диванчике. Моя руки, Осокин заметил на ладонях кровавые мозоли, которые он натер накануне, когда выкорчевывал дубовый пень, и вид этих мозолей его почему-то успокоил. «Была бомбардировка в Этампе, но я остался жив. И Лиза жива, значит, все хорошо, — подумал Осокин, — я должен отвезти ее на Олерон», — последняя мысль была теперь совершенно естественной. Осокин не мог себе представить другого решения вопроса. «Сможет ли она сидеть на раме велосипеда? Конечно нет. Как же я ее повезу? Я должен сегодня же добраться до Луары, иначе будет поздно». От холодной воды, которую он лил себе на голову, ему стало совсем хорошо. Понемногу он начал различать голоса людей, разговаривавших в комнате. Он вытерся полотенцем, неизвестно откуда появившимся у него в руках, и огляделся вокруг. В комнате кроме молодой женщины, продолжавшей возиться около Лизы, оказалось еще несколько человек, вошедших, пока он мылся: молодой крестьянин в фетровой жеваной шляпе, согнутый старик с костылем, высокая и очень худая женщина, стоявшая в дверях и с любопытством разглядывавшая Осокина.
Начались расспросы. Осокин полуслышал, полудогадывался и отвечал коротко и неохотно, все время косясь на Лизу и боясь, что она услышит: ему не хотелось при девочке рассказывать о бомбардировке. Вдруг неожиданная мысль поразила его: «А вдруг она меня не узнает, ведь я для нее совсем чужой. Она не успела ко мне привыкнуть и не захочет со мною ехать. Правда, она меня о чем-то спрашивала, но ведь я из-за своей глухоты не знаю даже, о чем». Осокин почувствовал, как у него ослабели ноги, и он, отчаянно робея, подошел к девочке. Лиза сидела на диване, уже умытая и причесанная, а молодая женщина, стоя перед ней на коленях, быстрыми движениями ловких рук зашивала разорванную юбку.
Лиза взглянула на Осокина черными-черными внимательными глазами и вдруг улыбнулась.
— Да, я знаю тебя, — сказала она по-русски, как будто отвечая на немой вопрос Осокина. Ему так хотелось услышать эту фразу, что он разобрал слова, несмотря на глухоту.
— У тебя ничего не болит?
— Вот здесь больно, — Лиза показала на большой синяк на руке. — А Мусю мама с собой взяла?
Осокин долго не мог понять, о чем она спрашивала, ему все казалось, что Лиза говорит шепотом и слова ускользают, прозрачные и легкие, как пух. Наконец он сообразил, что речь идет о кукле.
— Да, конечно, она взяла с собой. Когда мы приедем на Олерон, мама уже будет там ждать нас… Вместе с Мусей, — прибавил он, помолчав.
— Мама всегда говорила, что я сама должна ухаживать за Мусей, и вот вместо меня взяла с собой Мусю. — Но Осокин не расслышал этой фразы.
В сопровождении молодого крестьянина Осокин вышел во двор и занялся велосипедом. «Решительно все в порядке, только вот седло…» Кожа на седле была рассечена и запачкана черными пятнами крови. Осокин отвязал чемодан, оказавшийся нетронутым — только на крышке он заметил длинную и глубокую царапину, как будто кто-то провел очень твердым ногтем, — и достал цветной платок. «Вот так, — сказал он себе, обвязывая платком седло, — я, по крайней мере, не буду касаться пятен крови, хотя кто его знает, может быть, это и не кровь Елены Сергеевны». Молодой крестьянин снова начал расспрашивать о подробностях бомбардировки, но Осокин отвечал неохотно, все одной и тою же фразой:
— Я не помню, раздался свист, я потерял сознание и больше ничего не помню.
Осокин чувствовал, что если начнет говорить, то не сможет остановиться. Кроме того, он боялся вспомнить о смерти Елены Сергеевны. «Надо ехать, вероятно, уже поздно». Машинально он взглянул на часы-браслет и с удивлением заметил, что секундная стрелка маленькими толчками продолжала упрямо и быстро кружиться. Было уже три часа.
Осокин попросил у крестьянина мешок и при помощи веревок начал делать из него нечто вроде люльки, которую потом можно было бы привязать себе на шею. «Так будет ехать трудновато, но зато Лизе не нужно держаться за велосипед. Кроме того, у меня обе руки будут свободны».
Крестьянин предложил молока, но Осокин отказался: даже мысль о пище была невыносима. Однако он попросил напоить девочку. «Ведь она с утра ничего не ела. О чем крестьяне разговаривают с нею? Не скажет ли она, что мы с ней познакомились только сегодня утром? Вероятно, они думают, что я — отец, и вдруг узнают, что я совсем чужой человек». Осокин начал бояться, что у него отберут Лизу, и заторопился. Однако только в половине четвертого все было готово к отъезду, и Осокин, поспешно сунув стофранковую бумажку в руки молодой женщины, устроил Лизу в люльке, привязал ее к себе добавочной веревкой и почти бегом, как будто за ним действительно гнались, тронулся в путь.
Читать дальше