«Бедная маленькая девочка! – невольно думалось мне. – Прилетела ты, как птичка, из далеких стран, наверное далеких, потому что здесь, на севере, нет ни таких иссиня-черных волос, ни таких черных вишенок-глаз. Прилетела ты, бедная птичка, и сразу попала в холод и слякоть… А тут еще любопытные, безжалостные девочки забрасывают тебя вопросами, от которых тебе, может быть, делается еще холоднее и печальнее на душе… О! Я понимаю тебя, отлично понимаю, дорогая; ведь и я пережила многое из того, что испытываешь ты теперь. Но, быть может, у тебя нет такой сильной воли, как у меня, может быть, ты не в состоянии будешь пережить всех тех невзгод, которые перенесла я в этих стенах…»
И, грубо оборвав начинавшую уже поддразнивать и трунить над новенькой Вельскую, я постаралась приласкать бедняжку, как умела.
Она взглянула на меня благодарными, полными слез глазами, и этот взгляд решил все… Мне показалось вдруг, что ожил Юлико с его горячей преданностью, что Барбале послала мне привет из далекого Гори, что с высокого синего неба глянули на меня любящие и нежные очи моей деды… Маленькая девочка с вишневыми глазками победила мое сердце.
Я смутно почувствовала, что это друг, настоящий, верный, что смеющаяся и мечтательная Ирочка – только фея и останется феей моих мыслей, а эту смешную милую девочку я точно давно уже люблю и знаю: буду любить долго, постоянно, всю жизнь, как любила бы сестру, если б она была у меня.
Счастье мне улыбнулось. Я нашла то, что смутно ждала душою во всю мою коротенькую детскую жизнь… Ждала и дождалась. У меня теперь был друг, верный, милый.
Глава 7
Принцесса Горийская показывает чудеса храбрости
Гнилая петербургская осень по-прежнему висела над столицей, по-прежнему серело небо без малейшей солнечной улыбки, по-прежнему кончались одни уроки и начинались другие, по-прежнему фея Ирэн, всегда спокойная, ровная, улыбалась мне при встречах, а между тем точно новая песенка звенела в воздухе, веселая весенняя песенка, и песенка эта начиналась и кончалась одною и той же фразой: «С тобою Люда! Твой друг Люда! Твоя галочка Люда!»
Я назвала ее галочкой потому, что она, по-моему, на нее походила: такая смешная, черненькая, маленькая, с такими круглыми птичьими глазками.
Ее все полюбили, потому что нельзя было ее не любить, – такая она была славная, милая. Но я ее любила больше всех. И она мне платила тем же. Одним словом, мы стали друзьями на всю жизнь.
Когда ей было тяжело, я уже видела это по ее говорящим глазкам, в которых читала, как в открытой книге.
Она привязалась ко мне трогательной детской привязанностью, не отходила от меня ни на шаг, думала моими мыслями, глядела на все моими глазами.
– Как скажет Нина… как пожелает Нина… – только и слышали от нее.
И никто над нею не смеялся, потому что никому и в голову не приходило смутить покой этого кроткого, чудного ребенка.
И потом, ее охраняла я, а меня уважали и чуточку побаивались в классе.
Одна только Крошка временами задевала Люду.
– Влассовская, где же твой командир? – кричала она, завидев одиноко идущую откуда-нибудь девочку.
Я узнавала стороной проделки Марковой, но прекратить их была бессильна. Только наша глухая вражда увеличивалась с каждым днем все больше и больше.
Люда приехала из Малороссии. Она обожала всю Полтаву с ее белыми домиками и вишневыми садами. Там, вблизи этого города, у них был хутор. Отца у нее не было. Он был героем последней турецкой кампании [76]и умер как герой, с неприятельским знаменем в руках на обломках взятого редута. Свою мать, еще очень молодую, она горячо любила.
– Мамуся-кохана, гарная мама, – постоянно щебетала она и вся дрожала от радости при получении писем с далекой родины.
У нее был еще брат Вася, и все трое они жили безвыездно со смерти отца в их маленьком именьице.
Все это рассказывала мне Люда после спуска газа, в длинные осенние вечера, лежа в соседней со мною жесткой институтской постельке. Не желая оставаться в долгу, я тоже рассказывала ей о себе, о доме, но о тех страшных приключениях, которые встречались в моей жизни, я умолчала. Я не хотела пугать Люду – робкую и болезненно-впечатлительную по природе. Довольно было с нее и тех рассказов, которые с таким восторгом слушались институтками в вечерний поздний час, когда классная дама, поверившая в наш притворный храп, уходила на покой в свою комнату. Тут-то начинались настоящие ужасы. Кира Дергунова отличалась особенным мастерством рассказывать «страсти», и при этом рассказывала она «особенным» способом: таращила глаза, размахивала руками и повествовала загробным голосом о том, что наш институт когда-то был женским монастырем, что на садовой площадке отрыли скелет и кости, а в селюльках, или музыкальных комнатах, где институтки проходили свои музыкальные упражнения, бродят тени умерших монахинь и чьи-то мохнатые зеленые руки перебирают клавиши.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу