– Да не войте, чёрт вас побери! – закричал я на Ивана Васильевича.
Всхлипывания прекратились, и Иван Васильевич уже спокойным, равнодушным голосом стал ругать какого-то мужика. Я избегал смотреть на толпу. В первый раз закипало в душе против крестьян недоброе чувство. Я уговорил гостей идти в комнаты и продолжать ужин.
За ужином гости из деликатности говорили, что пожар произошёл от неосторожности, говорили о невозможных условиях хозяйства и, уезжая, каждый, пожимая мою руку, от души советовал ехать служить. Когда уехали гости, я позвал Сидора Фомича.
– Скажи, Сидор Фомич, поджог это?
– Ох, и не знаю, как сказать! И погрешить боюсь, и… Народ нынче ненадёжный, – правды вовсе нет.
– Ну, кто же?
– Уж если грешить, никто, как богатеи…
– Да, ведь, они уж целую неделю как уехали.
(Они занимались обратною перевозкой своего имущества из тех мест, куда хотели переселиться).
– И то… – недоумевая, согласился Сидор Фомич.
На другой день проснулся я под страшно давящим чувством тоски. В окна видна была вся картина вчерашнего пожара.
Я вышел. Почти вся деревня толпилась тут.
– Отчего загорелось? – спросил я угрюмо.
– Господь его знает, – потупившись, ответили некоторые.
– Поджог?
Мужики молчали. Я смотрел на них и невольное чувство злости и ненависти охватывало меня. Сознание этого нового чувства было невыносимо тяжело. Я всматривался в их лица и с тоской вспоминал то недавнее прошлое, когда глаза их открыто и приветливо смотрели прямо на меня. Теперь они смотрят в землю. Чувствовалось, что всё то общее, что нас связывало, рвётся, как гнилая верёвка.
Фёдор Елесин поднял на меня свои строгие, но чистые и светлые глаза.
– Неповинны мы, сударь, в твоём горе. Господь посылает, – любя или наказуя, – не нашему грешному уму разобрать это дело. Его святая воля, а только мы неповинны.
– Видит Бог, неповинны, – горячо подхватил Пётр Беляков.
Два чувства к крестьянам боролись во мне, – новое, вчера только зародившееся, и старое, то, с которым я приехал сюда и с которым сжился после 4-хлетней поверки. И, конечно, последнее победило. Что-то точно поднималось в моей груди всё выше и выше, и вдруг будто прорвалось через какую-то плотину. Всё злое вдруг отхлынуло, и страстная, горячая тоска по прежнем чувстве к крестьянам охватила меня. Я захотел опять верить, любить и жить тем, с чем сроднилась уже моя душа, что я считал целью всей своей жизни.
– Правду вы говорите? – спросил я дрогнувшим голосом.
Толпа подняла на меня глаза и, прежде чем я услышал ответ, я уже знал его и верил ему; то, что за минуту представлялось гнилым канатом, показалось теперь мне сталью, иначе так не могли бы светиться сотни глаз сразу.
Посыпались горячие, искренние уверения толпы. Приводились неотразимые доводы; амбар был всего саженях в 50 от деревни; хотя тянуло на дом, но искры неслись и на село, никто из своих, конечно, не мог подвергнуть свою же деревню риску сгореть.
С другой стороны, много было вероятий поджога. Большинство останавливалось на мысли, что поджог кто-нибудь из посторонних. Я терялся в догадках.
Прошла неделя. Жена очень плохо поправлялась. Мы решили на время уехать куда-нибудь на юг для поправки. Дела хоть и пошатнулись, но оставалось ещё тысяч 20 пудов хлеба в трёх амбарах, стоявших в саженях 200 от усадьбы. Я объявил наёмку подвод для отправки хлеба в город с завтрашнего дня.
С вечера мы весело толковали о предстоящей поездке.
– Хорошо иметь чистую совесть, – её не сожжёшь, – были последние слова жены, с которыми она заснула.
Только мы заснули, меня осторожно будят. Приученная прислуга уже не бросалась, как при пожаре мельницы, с отчаянным криком «пожар», но осторожно толкала меня, тихо говоря:
– Сударь, амбары горят.
Первым делом я бросился, конечно, к жене. Она уже проснулась и на вид была совершенно спокойна. Мы подошли к окну. Знакомая картина, с тою разницей, что всё было бело кругом от первого выпавшего с вечера снега.
Далеко-далеко рельефно выделялись горящие амбары, а вокруг них точно прыгали и плясали люди. Толпа всё росла и росла. По дороге из села вереницей бежали крестьяне: кто с топором, кто с лопатой, а кто и просто без ничего, размахивая на бегу руками.
Горничная рассказывала, что нашли следы поджога, – жердь с намотанною паклей, воткнутою в крышу.
Я постоял и лёг снова на кровать. Унижение, тоска давили грудь. Я хотел в эту минуту перенестись куда-нибудь далеко-далеко от этих злых и холодных людей, поближе к тем, которые греют и любят, пережить, как мальчиком, те минуты, когда, оскорблённый грубо и незаслуженно новыми товарищами на первых порах учения, изливал я матери свои накипевшие детские страдания и вдруг, чувствуя, что понят, не выдерживал и горько рыдал на её груди. А она тихо и ласково гладила мою всклокоченную голову и говорила, говорила… Слёзы высыхали. Весь ещё взволнованный и встревоженный, я прижимался ещё ближе к ней; глаза пристально впивались в какую-нибудь точку, я жадно слушал, а сладкое чувство удовлетворения, утешения, любви и прощения уже закрадывалось в грудь. И я уже мечтал, как добром я отомщу врагам за сделанное зло.
Читать дальше