Когда Сашутка ослабевал и останавливался перевести дух, Трифон останавливался тоже, но старый Усгиныч, налегая плечом на свою пристяжку, старался ободрить всех и выкрикивал хриплым голосом, взмахивая рукою:
- Ну, ну!.. Трогай! Трогай!
А когда уставал он сам и тройка останавливалась, то нередко среди степи слышался звонкий мальчишеский голос Сашутки, желавшего поддержать настроение:
- Трогай, дедушка! Трогай!
И тропка мало-помалу продолжала своп путь.
II
Начинало светать... По полю закурилась жидкая роса, и ни кусты, ни телеграфные столбы уже не бросали теней:
все сгладилось и сравнялось в сером предутреннем свете; угомонилась и "ночная" птица, пугавшая своими серыми бесшумными крылами встречных путников, внезапно перелетая дорогу чуть не по самой земле; беспомощно и тоскливо взирала луна на зардевшийся восток и медленно утопала, бледная, за горизонтом.
Было свежо. В росистой траве, возле трактовой дороги, стояли недвижно, точно в раздумье, стреноженные лошади, кое-где дымились потухающие костры, и среди телег и кибиток, среди низеньких тряпичных шалашей по всему полю пестрой волною раскинулся сонный табор переселенцев.
Вокруг все было тихо и неподвижно, когда приблизилась сюда тройка Устиныча. И Сашутка, и Трифон, и сам Устиныч, задыхаясь от усталости, еле тащили тележку, поминутно останавливаясь перевести дух.
- Вот, милые, отдохнем, - сказал старик хриплым шепотом, тяжело дыша и обтирая рукавом свое потное лицо. - Стойте, милые, будет!
Тройка остановилась.
- Вишь, добрые люди отдыхают, - кивнул он на поле, усеянное спящим народом. - Будет, ребятки, поработали!
Трифон молча бросил оглобли, Сашутка скинул петлю, и все расположились на отдых. Дети спали крепко, старуха дремала и медленно раскачивалась в повозке... Бабы легли на траву, положив под головы узлы, и только Устиныч, вздыхая и чмокая, не мог успокоиться сразу: ему вспоминалось утро в родной деревне, и было жаль, что нигде не поет петух, нигде не лают собаки...
Когда взошло солнце, табор зашевелился; заржали лошади, заплакали дети, и кое-где заструились свежие дымки; по полю ярче забелели палатки, наряднее запестрела трава желтыми, голубыми и белыми цветами. Все пробуждалось и сквозь зевоту и сон вздыхало, кряхтело, переговаривалось.
Устиныч уже был на ногах. Он взглянул на свою спящую семью, послушал, как храпит Трифон, и, печально покрутив головой, побрел в середину табора поглядеть на людей. На душе у него было грустно и сиротливо, хотелось с кем-нибудь обменяться добрым словом, но, останавливаясь перед телегами, он видел, что всем не до него. Все были заняты, все хлопотали, и Устинычу не с кем было перемолвиться. То попадалась ему баба, которая качает охрипшего от крика ребенка и старается накормить его грудью: в глазах у нее столько страдания и злобы, что Устиныч молча проходил мимо, не решаясь даже остановиться. Мужики осматривали и чинили телеги, бабы снимали с кольев просохнувшие тряпки; все перекликались, бранились; тут же стонала беременная женщина, тут же подросток налаживал попорченную гармонику, а рядом старик сколачивал маленький гробик; по полю бегали босоногие ребятишки, ссорясь, играя и плача... Не было ни веселых, ни спокойных лиц, а были робкие, изнуренные заботой либо сердитые лица.
Устиныч приглядывался, к кому бы подойти с разговором, и подошел к старику, который сколачивал гроб.
- Здравствуй, добрый человек, - сказал он, приподнимая над головой обеими руками картуз. - Вишь ты, знать, для внучка домик-то строишь? Горе с ними, с малыми ребятами!..
Не отрываясь от дела, старик отвечал угрюмо:
- Второго провожаем... Беда, да и только!..
Слово за слово - Устиныч расспросил его, откуда и куда они идут, где покупали лошадей и почем покупали, и сам рассказывал о себе: про все свое горе, про бедность, про тяжелую свою жизнь.
Вздыхая и причмокивая, он говорил:
- Вот это, милый, протерпели мы голодный год... Корму нету... Солому с крыш поснимали, а все скотинка, это, тощает... И скотинку порезали... Оборвалось, милый, хозяйство... Ну и пошли вот семейством... А землю, хозяйство, домик тоже бросили, значит. Недоимки да недоимки...
Трудно, милый, а ничего не поделаешь, потому деньги теперь всякому очень нужны: без денег теперь шагу ступить не моги... Без денег оно и начальство служить не захочет, потому время такое настало. Вот хозяйство наше за недоимки и решилось. Ничего не поделаешь.
Он шумно вздохнул и, видя, что старик сколотил уже гроб, добавил на прощание:
Читать дальше