Сестры вылезли из кабинки подъехавшей полуторки и стоят, потерянно оглядываясь, схожие — в старых шубейках и платках, с одинаковыми узелками в руках, большеглазые, нестерпимо близкие, будто тыщу лет известные. Клавдия только на полголовы выше Нины.
И вижу я ее глаза. Наверное, у ее сестренки такое же во взгляде, но Клава застит мне весь свет. Отчаянные, ждущие у нее глаза. Ударило меня в сердце. На заледенелой, грохотной, сквозной станции сорок четвертого года, переполненной уезжающими на войну солдатами и провожающими их женщинами, утвердился я в мысли: выбираю Клаву в жены и, если останусь жив, приеду за ней. Пусть меня за эту, очевидно, излишнюю ныне откровенность простят моя верная и любимая подруга, жена Галина Яковлевна, мои сыновья, а также возможные читатели.
— Юрочка, а у нас Ванюша пропал без вести, Феоктистов, троюродный братишка, — вместо «здравствуй» говорит Клава, и слезы, не проливаясь, наполняют ее глаза.
Почему-то мы поднимаемся на мост, взметнувшийся над путями и станцией. Хочется остаться одним, а вокруг столько людей, что единственным местом уединения нам, растерянным чудакам, кажется этот железный, гулкий, отовсюду видный и жестоко обдуваемый ветром переход. Мы стоим наверху, под ногами проносятся красные эшелоны с пехотой, зеленые вагоны с пассажирами, составы с танками, нефтью, грузовиками и чем-то еще, скрытым брезентом. Внизу кипит настоящее людское море, живое, тревожное, непрерывно двигающееся, серошинельное, с вкраплениями белых военных и черных гражданских полушубков. Мы стоим плечо в плечо. Нас толкают, беззлобно обругивают те, кому мы мешаем. Мы почти не слышим друг друга, потому что ветер зло гремит и вбивает слова обратно в рот. Мы просто стоим рядом рука в руке, и я даже не могу вволю насмотреться на Клаву, потому что меня все время относит от нее людским потоком.
Вдруг что-то меняется. Это нам кричат, машут снизу. Мы прыгаем по скользким ступеням-ледышкам. Подан наш поезд. Клава протягивает узелок:
— Гостинец тебе. Ешь на здоровье.
— Спасибо…
Клава, которая еще недавно так неистово оттолкнула меня, когда я пытался ее поцеловать, сейчас в каком-то отчаянном порыве обхватывает руками мою голову и, прижавшись на миг ко мне всем телом, крепко-крепко целует меня в губы. Потом, также слова не вымолвив, повертывается и идет от поезда, уронив голову. Плечи ее, спина клонятся все ниже и ниже. Мне хочется кинуться за ней, но поезд дергается…
— Ну, ты и даешь, старшой! — восхищенно толкает меня в бок незнакомый курсант. — А таким тихоней представлялся…
Наш эшелон, везущий, как это практикуется сейчас, во второй половине войны, сформированные, экипированные матчастью и снабженные боеприпасами, укомплектованные личным составом маршевые артиллерийские батареи (хоть прямо с платформ в бой), останавливается на Московской окружной. Мы не знаем, куда едем.
Разгар рабочего дня. Из автомата я звоню в поликлинику, где работает мама. Внимательный, участливый девичий голосок торопко отвечает, что «доктор Щедрова ведет прием и у нее очень много больных». Спрашивает, кто звонит… Услышав: «Сын, едет на фронт», ахает, торопится, частит без знаков препинания:
— Я сейчас побегу за доктором подождите у трубочки если разъединят звоните снова ваша мама будет уже ждать она вся истосковалась не знает когда вас отправляют боится что проедете мимо Москвы и не увидитесь… Я закричал:
— Жду: пятиалтынный у меня один. Спасибо, девушка, за заботу. Хороших вам женихов!
— Об этом не думала, но вообще мне достаточно будет одного. Я побегу за вашей мамой, ладно?
Но я вешаю трубку: эшелон уже двигается. Нас везут по Окружной. Мы, словно планета, вращаемся вокруг Москвы.
Мама добирается до меня к концу дня, в сумерках. Я дозвонился до нее от коменданта станции Останкино. Эшелон стал надолго. Направление — на север, к Калинину, Новгороду, Пскову — там войска Ленинградского фронта гонят врага в Прибалтику.
Мама не такая прямая, статная, как прошлым летом; новые морщинки у глаз. В беде держалась, полегчало — пригнулась. Но выглядит бодро. Сует мне домашний гостинец — баночку с селедкой и луком (хранила на работе между рамами). Хлеба вот нет, она не из дома.
С котелком я пристраиваюсь к ближнему солдатскому костерку. Вдоль эшелона в сумерках бесстрашно горят огни костров. В Москве обещают отменить светомаскировку, и никто кашеваров не «гоняет». Я горд тем, что угощаю маму. Почему-то этому особенно радуюсь. Всю жизнь мама кормила меня, а вот теперь в круглом русском котелке заваривается пшенный концентрат, пузырится, булькает, клокочет, как вулкан. У мамы счастливое лицо, ярко блестят глаза. Мы радуемся, в разговоре перескакиваем с одной темы на другую, перебиваем друг друга, хохочем; о грустном, печальном не упоминаем.
Читать дальше