Никакой колонны слева не было. Вдоль обочины стояла стена огня. Головной БТР, успевший проскочить вперед, завалился боком в кювет, из-под его правого борта струился смолистый черный дым.
Кто-то потянул Рябцева за ногу. Сапер Суриков, тоже с черной физиономией, сверкая белыми, как вареные яйца, белками глаз, ошалело открывал и закрывал рот. Рябцев не понимал его или не слышал.
– Пригнись, капитан! Пригнись! – вдруг долетел до его слуха крик сапера. – Лупят с той стороны, из-за дороги. Пригни голову!
Увидев автомат, валявшийся в метре слева, Рябцев потянулся к прикладу, но потерял равновесие и упал. Во рту появился сладковатый привкус. Руки не слушались. Сквозь фиолетовый туман, застилавший глаза, капитан отчетливо видел и, главное, слышал, как Суриков поливает из автомата, сопровождая пальбу дикими душераздирающими криками. В лицо капитана летели раскаленные гильзы.
Бушлат на спине у Сурикова обгорел. Правая стопа была неестественно вывернута, из грязных ушей сочилась кровь, но он, казалось, ничего не замечал. Что-то твердое и огромное тем временем било по земле то слева, то справа. И вдруг всё стихло. Пространство стало мягким и податливым. Окружающий мир, в том его измерении, где кричали и стреляли и где всё, что могло гореть, горело адским огнем, куда-то исчез, растворившись в оглушающей тишине…
Плавно тающийи на одной бесконечной ноте зависающий в невесомости звук камертона Рябцев как бы видел воочию. Это было первое, что сознание впитывало в себя, будто первые капли воды с ложечки, как только он почувствовал, что всплывает на поверхность со дна самого себя, и как только понял, что начинает распознавать контуры нового незнакомого мира, – эти контуры всё еще были частью бесформенного какого-то рваного месива, но уже уверенно проступали над муторной пустотой парящего небытия…
Уже неделю оконные стекла украшались изнутри изморозью: палаты отапливались с горем пополам. Медперсонал отчаянно и безрезультатно ругался с руководством госпиталя, отказываясь смириться с тем, что чуть теплые батареи не прогревают до минимальной температуры даже палаты тяжелораненых.
Грань между тяжелыми и обычными ранеными была очень расплывчатой – все здесь находились в достаточно тяжелом состоянии. И нередко случалось так, что еще вчера ни на что не реагировавший больной – ни на звуки, ни даже на собственное имя, и по самые уши обмотанный бинтами, опутанный дренажными трубками, а то и с подвешенными конечностями, вдруг появлялся ни с того ни с сего в коридоре, да еще и сам управлял коляской, причем не скрючивался в ней беспомощным калекой, а восседал, как на троне, будучи не в состоянии скрыть недоумения: нереальное царство здравствующих людей слишком походило на сон.
На суетную атмосферу госпиталя выздоравливающие взирали с опаской, словно боясь обмануться. Для них всё как по щучьему велению вернулось на круги своя, и перед глазами снова громоздился тот самый мир, с которым так мучительно не хотелось расставаться, но пришлось – слава богу, лишь на время. Удивление и недоверие к окружающему постепенно вытеснялось обыденностью будней: вместе с жизнью возобновилась боль, ночные кошмары, страх перед будущим – от этого на лицах многих застыла гримаса недовольства. Но жизнь брала свое: хотелось всего и сразу – больничной каши, внимания медсестер, обещанной отправки вглубь России, в госпиталь родной части, поближе к дому.
И, словно пытаясь доказать себе самим, что домой вернутся не уродами-нахлебниками, все эти изувеченные горемыки с расшатанными нервами стучали костылями по дощатому полу, направляясь в «предбанник», к наспех залепленному кирпичами простенку, который разделял госпитальные корпуса. На лестничном пролете устраивалось молчаливое состязание: кто больше наглотается свистевшего в форточку ледяного ветра, который разгонял по углам вонь хлорки, пока она не успела въесться в стены, проникнуть в легкие, под одежду, в каждую щель; кто вместит в свое нутро как можно больше разъедавшего гортань дыма, будучи не в состоянии насытиться ядовитым армейским куревом.
Инвалидом был каждый второй. Степень тяжести увечий не зависела ни от толщины повязок, ни от того, сколько перенесено повторных операций, ни от количества ампутированных конечностей. Определить, кто есть кто, проще было по выражению глаз. Молодые калеки – кто однорукий, кто одноногий, кто с оскалом страха и ненависти, которые навеки отпечатывались на физиономиях, – взгляды окружающих ловили на себе с настороженностью и иногда становились похожи не на больных и не на солдат, а на подопытных зверьков, вдруг притихших в предчувствии фатального перелома в их судьбе. В конце концов, никто здесь не собирался отвечать на главный вопрос, мучивший всех поголовно: что будет дальше?
Читать дальше