Некоторые из этих обозначений сохранились еще со времен старого русского офицерства, другие появились позднее, впрочем, ни в тех, ни в других не содержалось загадочного, замысловатого или похабного — все было просто и предметно. Так, например, «легковушками» еще во время Первой мировой войны, когда легковые автомобили были немалой редкостью, среди офицеров Действующей армии именовались легкодоступные женщины, которые, боясь упустить мимолетное счастье, в первые же минуты отдавались прямо в салоне. Отсюда, очевидно, возникло сохранившееся и спустя десятилетия выражение «проехаться (или «прокатиться») на легковушке». «Бульонками» именовались худенькие, костистые женщины: в конце двадцатого столетия под влиянием Запада они стали престижной, манящей моделью, худоба сделалась мечтой многих миллионов, достигаемой диетой, воздержанием и даже беспощадным голоданием, однако до этого в России испокон веку в женщинах ценили телесность — бедра, груди и прочие округлые выпуклости, и в сороковые годы, во времена моей юности, с худенькими, костистыми, как о них тогда язвительно говорили: «я люблю твои хилые ноги и люблю твою чахлую грудь», имели дело лишь за неимением лучшего.
Впоследствии я узнал, что настоящий офицер должен уметь безошибочно классифицировать женщину еще до близости с ней — по экстерьеру, по движениям и походке, в особенности же по строению ног, бедер и ягодиц («станочек» и «подвеска»), а также по темпераменту, по выражению или игре лица и глаз и, наконец, по явным или замаскированным намекам, однако лично мне, хотя я, безусловно, был офицером в законе, достичь такой компетенции и совершенства и в последующем так и не пришлось, впрочем, и обстоятельства моей дальнейшей жизни никак тому не способствовали. Однако в памяти навсегда осталось, что, например, к женщинам типа «мышиный глазок, княжна, ладушка и гудочек» следует стремиться — они наиболее привлекательны и приятны; женщин же типа «костянка, хлюпалка, «прощай, Родина!», воронка или каторжные работы» необходимо избегать, иметь дело с ними — удел штатских, а также по нужде, с голодухи — рядовых и сержантов.
Володька и Кока крикнули меня и Мишуту, мы спустились вниз, Жан-Поль принес нам ужин, поставил высокие глиняные кружки для пива, Володька налил и ему и дал толстую рыбину, и эльзасец, с достоинством поблагодарив, сразу ушел в угол и присел на свой стул рядом с дверью в кухню и оттуда с интересом или удивлением смотрел, как мы все четверо старательно колотили воблами о каблуки сапог, осыпая рыбьими чешуйками инкрустированный орнаментом вишневого цвета прекрасный немецкий паркет. Не сводивший с нас глаз Жан-Поль, как и обычно, находился в полной готовности по первому зову или знаку подбежать и прислуживать, и эта его постоянная готовность и выражение на лице непрестанной преданности вызывали у меня к нему чувство признательности и симпатию.
Мы уже пили пиво, когда я заговорил об Арнаутове, о его предстоящем увольнении из армии, ожидая, что друзья чтонибудь сообразят и подскажут. Мишута и Кока сочувствовали, но, как и я, придумать ничего не могли, произносили общие фразы, а затем, когда я попытался продолжить разговор о судьбе отставного гусара, Володька, до того молчавший, сказал мне четко и категорично:
— Ты забываешь о главном, о боеспособности! Армия — это не богадельня! Командиру полка и даже дивизии — полковникам! — подчеркнул Володька, — после пятидесяти пяти в армии не место, а капитану тем более! Тут даже нет предмета для разговора!
Он решительно поднялся, надел фуражку, козырнул и, не проронив больше ни слова, ушел — поехал к Аделине. Свойственные ему безапелляционность и жесткость задели, полагаю, не только меня, но и Мишуту, и Коку. Мы молча допивали пиво, и, почувствовав наше настроение, Кока примиряюще сказал:
— Не надо, братцы, усложнять. Все образуется! Найдет себе бабенку по зубам, с коровкой и огородом, и будет раскладывать пасьянсы и жить в свое удовольствие. Много ли ему надо?..
И теперь, сидя в кресле у окна, я не мог не думать об Арнаутове и пытался представить себе его будущее — Кокин вариант с коровкой и огородом представлялся мне нереальным, но ничего другого — хоть убей! — не придумывалось. Поглощенный размышлением, я забылся и не заметил, что черешен на блюдце уже нет и Габи молча смотрит на меня. На часы я глянул машинально и подскочил: было около шести.
— Ком! — велел я Габи. — Шнель!
— Гиб мир! — попросила она, вылезая из кресла и указывая на черешни, оставшиеся на дне банки. — Гиб!
Читать дальше