Витольд сел на велосипед только за мостом. Первый день отработал. В голове шумит от избытка впечатлений. — Так ты сын Яна? — Вежбовский говорит громко, он глуховат, но с виду бодр, держится прямо, как на параде, хотя до шестидесяти ему не хватает всего двух лет. — А знаешь, что твой отец жил здесь, в соседнем доме? Да что я говорю, ведь и ты жил в Красноставе, и Ирена, матушка твоя. Сын Яна, надо же, — он отступает на три шага, приглядывается к Витольду, оценивает взглядом торговца. — Ты худощав, но вовсе не худой, глаза усталые, но не глупые. Думаю, справишься, не пропадешь у Вежбовского. А как Ян? — От отца нет никаких вестей. Ни от него, ни от кого-либо другого. — От кого? — громко переспрашивает лавочник, поскольку голос у Витольда осекся и даже при вполне нормальном слухе не все слова удалось бы разобрать. — Ни от кого, — повторяет он, почти выкрикивая. — Это ничего, парень, это, может, и к лучшему. — Вежбовский вынимает из кармана две карамельки. Возится с обертками, которые плотно пристали к липким конфетам. — Может, и к лучшему, Витольд. Ведь из таких лагерей быстрей всего приходят плохие вести. С сообщениями о беде немцы очень спешат. Сын здешнего врача умер в Дахау, так немцы родителей телеграммой известили.
Витольд сел на велосипед только за мостом. Крутил педали неторопливо, ловко объезжая крестьянские телеги, а когда доехал до развилки, где шоссе разветвлялось влево на Реевец и вправо — на Замостье, вдруг захотелось прокатиться с ветерком. Хотя ветер теперь дул прямо в лицо, Витольд низко склонился над рулем и закрутил педали с таким усердием, словно от этой отчаянной, головокружительной гонки зависела его коммерческая карьера. Именно коммерческая, поскольку в первый же день Вежбовский сумел заморочить голову весьма волнующей картиной. — Ты не смотри на торговлю как на нечто второстепенное. Торговец — это фигура. Когда кончается торговля — жизни конец. И во время войны, и в мирные времена. Запомни: священнослужитель, могильщик, врач и торговец — четыре важнейшие профессии. Если бы в руках торговцев оказались судьбы мира, даже врачи потеряли бы половину того, что имеют. Не говоря уже о могильщиках. Когда я стою за прилавком, вдыхая запах свежего хлеба, когда окидываю взглядом полки, на которых ровными рядами выстроились бутылки и коробочки, когда запускаю руки в мешок, полный гороха или фасоли, когда завешиваю лук, чеснок, яблоки, то чувствую себя так, словно мир оздоровляю, плохих людей превращаю в хороших. Представляю себе, как они стряпают, садятся пить кофе. Как улыбаются, ведь запах пищи убивает черные мысли. Ах, если бы еще в моей лавке было все то, что до войны. Впрочем, и так терпимо. У меня особые лимиты для снабжения фольксдойчей, а из этих лимитов всегда можно что-то урвать для порядочных людей. Поработаешь — сам убедишься, что торговля — это честь, достоинство и даже отчасти независимость. Не учили тебя в школе, что значит для народа хорошая торговля? — Витольд все энергичнее жмет на педали. Конец красного шарфика, которым обмотана шея, треплется за спиной, как предупредительный флажок. Проехал неказистое строение железнодорожной станции, помахал рукой маленькой девочке, которая шла по тропинке вдоль обочины, ведя на веревке худую козу, наконец почувствовал усталость. Ноги сделались непослушными, ныла шея, в легких не хватало воздуха. Привыкну, подумал Витольд, распрямляясь и уже легонько крутя педали, теперь мне ежедневно предстоит такая езда. Восемь километров до работы и восемь обратно. Хорошая тренировка, лишь бы мой драндулет не рассыпался по дороге. Этот драндулет был собственностью Яна и долго валялся на чердаке, пока снова не настал его звездный час. Целую неделю провозился Витольд с этим металлоломом: выпрямлял спицы, паял треснувшую раму, латал дырявые камеры и, если бы не помощь Томася, ковырялся бы втрое дольше. Шоссе было пустынно, только впереди метрах в ста старательно, правда без особой спешки, нажимал на педали какой-то велосипедист. Витольд, уже немного отдохнувший, хотел было поднажать и в тот момент, когда снова наклонялся над рулем, услыхал выстрел. Услыхал отчетливо, так как звук донес встречный ветер, и все произошло в ста метрах впереди, хотя в первую секунду он был совершенно ошеломлен и не отдавал себе отчета в том, что стряслось на шоссе. Велосипедист резко закачался, выпустил руль и рухнул навзничь. Издали выглядело это так, как будто велосипед, вдруг встав на дыбы, сбросил ездока с седла. По проселку в сторону леса бежали двое мужчин. Они то и дело оглядывались, вероятно хотели удостовериться, лежит ли велосипедист на шоссе. Он лежал. Неподвижно, как тяжелая колода. Только переднее колесо велосипеда, валявшегося на тропинке рядом с шоссе, не желало примириться с падением и по-прежнему вращалось, поблескивая спицами. Витольд видел это все отчетливее и никак не мог взять в толк. Значит, стреляли те двое. Их уже нет. Скрылись в сосняке. А этот? Наверняка убит. А если ранен? За что? Заняться им или броситься за помощью на ближайший хутор, в ближайшую хату? Фуражка слетела с головы убитого и откатилась в кювет. Темные волосы намокли от крови. Еще горячей, не запекшейся крови, она растекалась на мостовой и впитывалась в забитые песком зазоры между камнями брусчатки. Столько крови в человеке? Все медленнее вращается колесо велосипеда. Витольд остановился у обочины. Полицай. Но смерть есть смерть, и полагается обнажить голову. Сперва он разглядывает синий мундир, перетянутый поясным ремнем. Не осмеливается взглянуть в лицо лежащему. Может, потому, что лицо это обезображено метким выстрелом. Стреляли в голову? А может, целили в грудь, а полицай со страху наклонился. Все возможно. Кажется, я его знаю. Мысль, обгоняющая все остальные мысли и вытесняющая все остальные… Знаю. Определенно видел. И лишь после заминки, более продолжительной, чем агония лежавшего на шоссе, — уйма недоуменных вопросов. Знаю? Где я его видел? Приходил к нам? Не исключено. Нет, это не Шимко. В поезде? На станции? В лавке? У здания полиции? Вместе с жандармами? Нет, это не Малек. Ведь я его… Ночь. Видел. Бело от снега. Ежится Витольд, как будто в лицо ему пахнул ледяной ветер. Окно, завешенное обрывком простыни, может оставшейся от Цукерманов. Есть щель, через верхнюю часть стекла можно кое-что высмотреть. — Теплынь у них, — голос Зенека, — в одних кальсонах разгуливают. У нового полицая часто бывает колбаса, и они жрут. — Кто? — Ну эти девчата. Сейчас начнется. Они всегда делают это под музыку. — Кто? — Показалось Витольду или он действительно крикнул? А зачем спрашивать, если теперь никакие вопросы не нужны. В голове просветлело до боли. К чему кричать, если не на кого. По шоссе тарахтит телега, запряженная парой гнедых лошадей. Витольд обогнал ее пять минут назад. Мужик взмахивает кнутом, вероятно понял, что на шоссе случилось неладное. А хлопок кнута — тот же выстрел. Достаточно громкий, чтобы подтолкнуть тех, кто замер, застыл, окаменел, хоть жив и здоров. — Н-но! — Витольд вскакивает на велосипед, энергично крутит педали, разгоняется без особых усилий, поскольку шоссе здесь идет под уклон. Мог ли он предполагать, мог ли мечтать, что окажется первым свидетелем этой смерти. Теперь небольшой подъем, но и на высокую гору он въехал бы с таким разгоном. Люди! Есть жизнь. Есть смерть. И есть еще немного справедливости на этой земле. Люди, надо внимательно слушать, тогда и выстрелы услышите. А вы пригорюнились в своих домишках, в кособоких халупах, словно ничего не произошло… Томась как-то рассказывал сбивчиво, не справлялся со страшными словами, хотел побыстрее от них избавиться. — Когда гнали наших евреев на станцию, где уже были поданы вагоны, чтобы всех их, значит, в Белжец отправить, две евреечки, одна малюсенькая, как ребенок, из толпы выскочили и к «синему» полицаю бросились. Внучеку или Внуку, как-то так его звали. И давай просить, чтобы отпустил, а маленькая цап этого Внучека, или как его там кличут, за руку и чмок, как ксендза или отца родного, чмок его грязную лапу. Никого из жандармов поблизости не было, мог бы отпустить. А он прикладом замахнулся и назад в толпу их загнал, и они поехали в Белжец.
Читать дальше