Успешный прорыв обороны противника на столь широком фронте (100 километров) объясняется главным образом четко организованным на поле боя взаимодействием пехоты с артиллерией, танками и авиацией…
Судя по этим данным, мы приходим к выводу, что до сего времени противник не разгадал замысла нашей рперации и свой основной ударный кулак направил на второстепенный участок нашего фронта и этим дает свободу действия нашим ударным группировкам…
Для нас теперь совершенно ясно, что противник, сосредоточив в Харькове две полнокровные танковые дивизии, вероятно, готовился к наступлению в направлении Купянска и что нам удалось сорвать это наступление в процессе его подготовки.
Очевидно также, что сейчас противник в районе Харькова не располагает такими силами, чтобы развернуть против нас встречное наступление…»
Донесение было большим, на шести страницах. Но начальник генштаба терпеливо его прочел, а Сталин, в свою очередь, терпеливо выслушал. И то, что читалось это на даче, в наглухо закрытом двустворчатыми дверями кабинете, и то, что сюда снаружи не проникали ни звуки, ни шум ветра и здесь всегда стояла глухая тишина, — это сейчас подчеркивало трагизм положения.
Сталин переспросил, кто подписал донесение. Начальник генштаба ответил, что подписали Тимошенко, Хрущев и Баграмян.
Прибыл Маленков. Он тоже заговорил было о нависшей угрозе на барвенковском выступе, но в этот момент зазвонил телефон, по которому обычно велись переговоры с фронтами. Сталин не сдвинулся с места, какими–то отсутствующими глазами глядел на стены, отделанные карельской березой, на закругленный по карнизам деревянный потолок и думал.
Белую трубку снял Маленков:
— Иосиф Виссарионович, Юго—Западный на проводе…
— Кто именно? — спросил Сталин.
— Хрущев просит… Лично вам хочет доложить…
Сталин продолжал отрешенно глядеть теперь уже на тяжелые шторы, через которые из комнаты не проникал свет наружу. Глубокие морщины собрались на лбу, глаза стали суровые, почти жесткие.
Маленков помедлил, снова передал Сталину, что Хрущев добивается лично ему доложить. Но Сталин не подошел. Повысив голос, Маленков потребовал докладывать. Выслушав, он тут же, не вешая трубки, передал Сталину, что Военный совет и лично Хрущев просят немедленно приостановить наступление и занять оборону.
Сталин нахмурился и резко сказал:
— Поздно спохватились. Это уловки. Замести следы… Заварили кашу, пусть и расхлебывают.
— Верно, Иосиф Виссарионович, — поддакнул Маленков.
В этот день Сталин отменил заседание Политбюро на даче и поехал в Кремль.
…Люди, люди. Шевелится колонна, взбивая дорожную пыль. Кровь и повязки. Лиц не видно. Понурили головы. Волосы в корках запекшейся крови. Только кровь и повязки. И пыльные, мокрые спины. И жжет нестерпимое солнце.
Выстрелы сзади — конвоиры добивают обессилевших…
Бредут, бредут пленные… Раненым невмоготу, кто–то стонет и, будто слепой, щупает воздух руками, ищет подпору, точно хочет ослабевшим телом опереться, клонится, вот–вот упадет, ему подставляет плечо рядом идущий:
— Потерпи, браток…
— Эх, начальники… завели нас! — кричит раненый.
— Не-е… Они никуда и никого не заводили… Отец не может завести в такое сына. А вы называли нас отцами.
Раненый косит на него обезумевшие от ненависти и страха, налитые кровью глаза.
— Да–да, я сам начальник, комиссар! И вот с тобой… Не хочу умирать и бросать тебя. Вместе пройдем муки. Вместе…
— Подпора… — соглашается раненый, — В плен–то попали не мы одни, а небось и генералы.
Измолоченная снарядами земля, и дорога, распаханная гусеницами. Солнце сушит почву, обращая ее в пыль, и, взбитая ногами, тысячами ног, пыль клубится, ползет в рот, застит глаза, ложится на спины. Под пылью не видно защитного цвета гимнастерок, пропитанные кровью повязки залубенели. Кровь сочится, кровь впитывает пыль, делая ее красной.
— Ой, мне тошно! Ой, мамынька родная…
Чей это голос, чудом сохранивший нежность и грудное дыхание? Идущие в колонне озираются вокруг, вперивают глаза в огромные, снопом свисающие на покатые плечи локоны.
— Сестричка, и она с нами… Поделила беду.
— Пить… Пить дайте, черти неуклюжие! — через силу кричит девушка и падает, подхваченная с лета на руки. На мускулистые руки. Один держит ее, как подраненную птицу, другой отстегивает свою флягу, срывает пробку и уж совсем осторожно, боясь разлить хоть каплю влаги, подносит ко рту, к приметно вывернутым губам. Вода не булькает. Фляга летит в канаву. Ей подносят другие — не одну флягу, много.
Читать дальше